Траектория судьбы

Сиротой Йона остался рано, восьми ещё не исполнилось. Отец, мать и две старшие сестры умерли от отравления угарным газом из-за закрытой вьюшки – заслонки от дымохода. Накануне они принимали гостей – двух братьев из польских купцов, имевших виды на арендуемую отцом мельницу. Обхаживали те старшего Брискина безрезультатно месяца два, потом напросились в гости, водки с собой принесли, ну и... вот. До конца жизни не верил Йона, что его аккуратные, внимательные и непьющие родители, всегда проверявшие на ночь дымоход и запоры на дверях, забыли открыть проклятую заслонку.

Его самого незадолго до трагических событий отправили погостить к тётке, материной сестре в местечко под Витебском. В семье Брохи и Шoлeма Вайсбурдов своих детей было девять. Ясно, что где девятеро, там и десятому тарелку супа нальют. Кормёжкой забота о юном племяннике в основном ограничивалась, впрочем, и родные дети Вайсбурдов особым родительским вниманием или каким-никаким воспитанием похвастаться не могли.

Стекольщик Шoлeм уходил на работу засветло и возвращался, когда младшие дети уже спали, а старшим надлежало не шуметь, ибо уставший и немногословный отец руку имел тяжёлую, а мог и чем поувесистей запустить. Располневшая после первых родов и регулярно прибавлявшая вес с каждым последующим ребёнком Броха на удивление легко носилась по дому, как-то успевая одновременно стирать, готовить, торговаться на базаре, мыть полы, сплетничать с соседками, развешивать бельё и разнимать вечно дерущихся детей.

В скучной и довольно однообразной местечковой жизни выделялись субботы, когда туго накрахмаленнaя скатерть роскошной снежной пеленой укрывала выщерблины старого обеденного стола, переливаясь сиянием начищенных столовых приборов, и наряженная в парадный, отделанный тесьмой и вышивкой фартук, сияющая Броха, дождавшись возвращения из синагоги мужа, торжественно подавала дымящийся, фантастически пахнущий чолнт, тающие во рту голубцес (голубцы в соусе), хрустящие грибенес (кусочки куриной кожи с жареным луком), завершая неизменным, хотя и каждый раз приготовленным по другому рецепту, сладким кугелем.

Моменты прочтения Шулимом «Кидуша» с капающим из переполненного бокала на блюдце тягуче-красным вином, с посерьёзневшими лицами двоюродных сестёр и братьев, счастливой и гордой собой Брохой, сумевшей-таки соорудить настоящее пиршество из выкроенного скудного семейного бюджета, и общей атмосферой одухотворённости, почти праведности, посещавшей еженедельно дом малограмотного стекольщика Вайсбурда, отпечатались в памяти Йоны светлыми мазками на заскорузлом полотне в целом безрадостного сиротского детства.

Отношения с учёбой у Брискина складывались сложно. Не обделённый способностями в равной степени к точным наукам, гуманитарным дисциплинам и даже к изобразительному искусству, учиться он не любил. Если схватывал чего на лету – получал «отлично». Там, где требовалось проявлять усидчивость и зубрить – откладывал на потом, да так и забрасывал. Вайсбурдов не сильно занимала академическая успеваемость племянника – до своих руки не доходили. Мысли на счёт Йоны, иногда посещали заклопотанную Броху где-то между раздумьями о необходимости справить новые ботинки Ушеру к бар-мицве и открывшейся возможностью задёшево ухватить пяток курей у знакомого крестьянина из соседней деревни.

Наилучшим вариантом будущего для племянника ей представлялось место подмастерья у кривого Юкла-дэр шнайдера (портной – идиш) или у шинкаря Нохума по кличке «скряга». Предпочтительней, конечно, у Юкла – он хоть не жадный.

Однажды, привычно прогуливая школу, Йона забрёл в неприметную букинистическую лавку, притулившуюся в полуподвальном этаже старого особняка, между кошерной пекарней и христианским бюро ритуальных услуг.

Сидящий за маленькой конторкой, подслеповатый Аншель Шпицер, углубился в изучение трактата из Талмуда, передвигая вдоль строчек толстое увеличительное стекло и, казалось, не замечал вошедшего. Йона побродил между стеллажами с пыльными фолиантами, не вполне понимая зачем он здесь, и вышел, не решившись побеспокоить учёного хозяина.

Он и потом не мог себе объяснить, какая сила притянула его в этот сырой, затхлый полуподвал, набитый разнообразными, местами попорченными мышами и жуками-точильщиками, старыми и не очень книгами, бережно собираемыми, по возможности ремонтируемыми и редко кому продаваемыми странным человеком по имени реб Аншель.

После знакомства с ним жизнь Йоны переменилась – не сразу, но кардинально. Вхождение в удивительный мир книг казалось погружением в океан – необъятный, бездонный, наполненный мириадами живых существ, представляющих немыслимые, но существующие на земле формы жизни.

Букинистическая лавка, в которой он проводил теперь всякую свободную минуту, стала для него вторым домом, а одинокий чудаковатый реб Аншель, по сути, заменил умерших родителей. Нет, Йона, безусловно, был благодарен своей приёмной семье, в особенности, доброй тёте Брохе, заботившейся о нём, старавшейся за столом подкладывать в его тарелку лучший кусок, хотя и в этом он находил нечто унизительное, подчёркивающее его неравное положение и сиротскую ущербность по сравнению с другими детьми.

Со Шпицером всё происходило иначе. Он никогда не жалел своего юного друга. Общался, если не на равных – в силу естественных причин: возраста, жизненного опыта и знаний – то неизменно уважительно. Терпеливо разъяснял нюансы в случае проявления интереса к материалу и тактично менял тему, заметив у собеседника отсутствие блеска в глазах.

Вскоре Йона мог бегло читать по-русски, а благодаря чтению выучился правильно говорить, что в еврейском местечке отнюдь не являлось само собой разумеющимся. Знакомство с еврейской традицией тоже происходило, фактически, заново. Йона, разумеется, посещал хедер, но замученный тяжёлой болезнью жены меламед, вынужденный тянуть на себе хозяйство и заботиться о собственных детях, бывал обычно рассеян, сбивчив и всегда тороплив. Соответственно, знаний из начальной школы Йона не вынес и интереса к традиции не приобрёл.

Реб Аншель, напротив, обладал счастливой способностью донести до собеседника и объяснить простыми словами любой заковыристый вопрос: будь-то канонический текст из ТАНАХа, спор вавилонских мудрецов из Талмуда или увлекательная история из Мидраша.

Как-то слякотным осенним вечером Йона заявился в магазин незадолго до закрытия. Оставив у входа грязные сапоги, прошлёпал в носках к столу и, обхватив обеими руками предложенную Шпицером кружку с горячим чаем, поведал историю, свидетелем и невольным участником которой сегодня он стал.

В местечке жил один еврей по имени Мордке, полностью слепой от рождения. Возраста его никто не знал: не старик, но и не молодой уже. Жил он с родителями, а когда забрал их Г-сподь, то как-то управлялся один. Профессии он не имел, в работнике слепом никто не нуждался – зрячих хватало. Существовал на подаяние, благо, коробка для цдаки в синагоге не пустовала никогда – еврейский закон в этом отношении строг: хочешь не хочешь, а десятину дохода на бедных отдай.

Передвигался Мордке с длинной тростью, осторожно нащупывая дорогу впереди себя, носил чёрные очки и являлся созданием тишайшим и безвреднейшим. Частенько мальчишки над ним подшучивали. Иногда откровенно издевались, как в этот раз.

Йона выходил из бакалейной лавки, куда был послан Брохой за фунтом сахара, и у самых дверей обнаружил Мордке, ползающего на коленях, пытаясь найти на тротуаре слетевшие очки и выроненную трость. В нескольких метрах от него на мостовой заходились от хохота трое пацанов из соседнего двора. Один из них опирался на толстую трёхдюймовую доску. Йона помог слепому подняться, подал палку, вернул на место погнувшуюся дужку очков. На вопрос о произошедшем Мордке дрожащим голосом ответил, что уже третий раз подряд спотыкается обо что-то, хотя путь перед ним свободен. И вот мальчики почему-то смеются. Он больно ударился, кажется, порвал брюки и вообще не понимает, что происходит.

Других разъяснений Йоне не требовалось. Хулиганистые пацаны, с которыми ему уже приходилось сталкиваться, придумали себе развлечение. Тот, что с доской, подкрадывался поближе к незрячему, другой в это время его окликал, и когда слепой останавливался, первый просовывал брусок между ним и концом трости. При следующем шаге Мордке оказывался на земле. Осознать такую повторяющуюся подлость его мозг был не в состоянии.

Глубоко вдохнув и расправив плечи, Йона обернулся к обидчикам. Безотрывно глядя в глаза старшему, он вырвал доску из рук стоящего слева и размахнулся. Боевитые уличные пацаны предпочли не обострять и ретировались. На всякий случай, Йона проводил Мордке до самого дома.

Шпицер вздохнул, снял очки и отодвинул пустую кружку.

Милосердный к жестоким будет жесток к милосердным, – уставившись в пространство между дальними стеллажами, пробормотал он.

– Я что-то сделал не так, реб Аншель? – озадаченно почесал затылок Йона.

– Ты поступил правильно, Йойнэ. А вот эти мальчики... Они нарушили заповедь Торы: «Перед слепым не клади препятствия» (Кдошим, 19:14). В нашей традиции этот запрет получил расширительное толкование: человеку, несведущему в каком-либо деле, не следует давать совет, неблагоприятный для него. Но твои знакомые умудрились нарушить заповедь буквально! Неужели им никто не рассказывал об этом?

– Да они вообще неевреи...

– И всё же, если им не раскрыть глаза, они могут повторить свою ошибку завтра...

– А пусть попробуют! Поймаю – точно дрыном по хребтине наверну! – сообщил не склонный к сантиментам защитник слабых и обездоленных.

Реб Аншель поморщился.

– Не стоит применять силу там, где этого можно избежать. Сначала следует попытаться объяснить. Разве у этих ребят нет никого, кто донёс бы до них элементарную общечеловеческую истину?

Йона пожал плечами. С такими добросовестными людьми в соседнем дворе он знаком не был.

– Они ведь боль не только несчастному Мордке причинили, они душам своим вред нанесли. А этот вид боли посильней физической будет. Просто она ими не ощущается... пока.

Шпицер пожевал губами и снова надел очки.

– А откуда эта фраза: «Милосердный к жестоким...»? – поинтересовался Йона.

– Ты слыхал про царя Шауля?

– Ага, после него ещё Давид царём стал.

– Верно. Шауль – первый царь объединённых колен Израиля, избранный по требованию народа с целью противостоять растущему давлению со стороны соседей. Храбрый воин и вождь, под руководством которого евреи успешно сражались против филистимлян, амонитян и других врагов и, одновременно, человек, чьи слабости оказались несовместимы с занимаемой высочайшей должностью. После битвы с амалекитянами – извечными врагами Израиля, Шауль пощадил их царя Агага, скорее всего, из уважения к собрату-монарху. Пророк Шмуэль, возмущенный нарушением повеления Вс-вышнего, сообщил Шаулю от Его имени, что царство у него отбирается и передаётся более достойному человеку. С этого момента Шауль, слишком «мягкосердечный», чтобы казнить жестокого царя, стал безжалостным. Боясь, что его престол перейдет к Давиду, он приказал убить восемьдесят пять жителей Нова – города коэнов, разрешивших Давиду переночевать у себя и даже не подозревавших о неприязни к нему Шауля. В агадическом Мидраше отношение Шауля к Агагу и убийства невинных жителей Нова сопоставляется следующим образом: «Тот, который милосерден, когда должен быть жесток, в конце концов становится жестоким, когда должен быть милосерден» (Коэлет раба, 7:16).

– Получается, – Йона отхлебнул остывший чай, – обидчики Мордке всё-таки должны получить по заслугам? Иначе я становлюсь «милосердным к жестоким»?

– Молодец, Йойнэ, – похвалил реб Аншель, – у тебя быстрый ум и храброе сердце. Но царь Шауль получил через пророка прямое указание от Вс-вышнего и всё же ослушался, а ты имеешь дело с ребятами, которые не видели в жизни достойного примера для подражания. Согласись, это несколько разные вещи.

– Но Вы же сами сказали об этих мальчишках: «Жестокий к милосердным...», – не уступал Йона.

– Поверь, в тот момент я думал не о них, – реб Аншель посмотрел на часы и устало улыбнулся, – уже поздно, я тебя провожу.

***

Эту книгу Йона обнаружил в магазине Шпицера случайно. Тонкая, в неброском мягком переплёте, она торчала уголком из-под стеллажа с энциклопедическими справочниками, явно не относясь к данной категории книг. Похоже, её обронил кто-то из покупателей. Сжатый шрифт в русской дореформенной орфографии скупо сообщал с чёрно-белой обложки:

СОЧИНЕНIЯ

Н.ЧЕРНЫШЕВСКАГО

Что дѣлать?

ИЗДАНИЕ М.ЭЛПИДИНА И Ко

VEVEY B.BENDA, LIBRAIRE-EDITEUR

1867

Вроде, и не было в том скромном романе ничего особо революционного, так, больше намёки одни. И герои главные по отдельности не очень-то впечатляли: что Лопухов, что Кирсанов, что Вера Павловна со снами её, да хоть и сам Рахметов с гвоздями своими. Но всё же, книга, ставшая откровением для многих её современников и не утратившая актуальности за полвека, Брискина зацепила.

Смутные мысли о несправедливом устройстве общества, посещавшие Йону и раньше, угнездились теперь в его голове на постоянной основе. К общему классовому расслоению добавлялась дискриминация евреев как нации, с унизительной чертой оседлости и всё нарастающим антисемитизмом. Несмотря на совершение кишинёвского погрома и других участившихся преступлений против евреев «чернью», главными виновниками происходящего Йона, как и многие другие молодые евреи, считал потворствующих погромщикам власти.

Объяснения реба Аншеля об избранности их народа, необходимости соблюдения заповедей, как условия скорого прихода Машиаха, последующего избавления и возвращения в Сион юношу уже не устраивали. Равно как и соображения уважаемого учителя о том, что вынужденное пребывание внутри определённых границ можно рассматривать как благо, одну из предохранительных мер по сохранению целостности еврейского народа, предусмотренную Тем, Кто направляет помыслы и и поступки всех людей, не исключая власть предержащих.

Многому научился Йона у Аншеля Шпицера, многое осмыслил, постиг. Только сейчас перед ним лежал другой путь. Неизведанный. Рисковый. С безапеляционной высоты юношеского максимализма кажущийся единственно верным.

Промежуток между Чернышевским и местной ячейкой партии социалистов–революционеров, эсеров в просторечии, оказался коротким – месяца три всего. Партийная дисциплина, первые небольшие задания: чего-то отнести, кому-то передать, за кем-то незаметно проследить; растущее уважение старших товарищей, конспиративные собрания, на которых с пылом и убеждением произносилось столько замечательных слов о светлом будущем человечества. Революционная романтика, «в борьбе обретёшь ты право своё», ну и всё такое.

Йона бросил школу, ночевал у товарищей, стал всё реже бывать дома. Броха сперва причитала, вспоминала про обязательства перед покойной сестрой. Потом рукой махнула – живи, как знаешь, – своих забот выше головы – две старшие девки–погодки на выданье, за малыми, опять же, глаз да глаз нужен.

В организации Йона быстро прослыл парнем хотя и шустрым, но осмотрительным, без ветра в голове и без шила в месте противоположном. Потому и получал задания всё более ответственные. Естественно, через какое-то время он попал в поле зрения особого отдела департамента полиции, занимавшегося политическим сыском, но пока, по малолетству, серьёзных проблем не имел: так, за шкирку прихватят, подзатыльников надают, немного в участке подержат, да и отпустят. Главное – компромата при себе не иметь, а этому Брискин обучился сразу.

Как и прежде, Йона много читал, только теперь уже литературу специализированную, подoбранную руководителями ячейки: Плеханов, Герцен, Чернов, Гоц, Лавров, тот же Чернышевский. Вскоре стал теоретически подкован на уровне профессионального революционера со стажем.

И вот тут впервые где-то за грудиной у Йоны начал шевелиться червячок сомнения. Ко времени его прихода в движение Боевая организация эсеров, ответственная за террор против представителей правоохранительных органов и высокопоставленных чиновников Российской империи, была распущена. Тем не менее, многие его товарищи считали практику террора оправданной, да и сама логика революционной борьбы подразумевала применение силы нормой для свержения самодержавия. Кроме того, Йоне, знакомому с историей французской революции, по меткому выражению Дантона, пожирающей своих детей, впервые закралaсь мысль о неконтролируемости насилия и о возможных масштабах будущих жертв.

Этими соображениями он решил поделиться с человеком, чьи знания и интеллектуальный уровень намного превышали потолок руководителей местной эсеровской ячейки. Юдель Фрейман, один из основателей партии, соратник Чернова и Гершуни, легендарный революционер, прошедший царские тюрьмы и каторгу, недавно вернулся из эмиграции и находился проездом в их городе.

После собрания, на котором Фрейман, как всегда, блестяще выступал, Йона робко обратился к нему, попросив уделить несколько минут.

– Слушаю Вас, юноша, – светло-карие, слегка навыкате глаза смотрели доброжелательно и чуть насмешливо.

Торопливо и сбивчиво Йона изложил суть своего душевного смятения. И про слезинку ребёнка, не удержался, добавил. Фрейман деловито кивнул и быстро заговорил хорошо поставленным приятным баритоном.

– Это хорошо, что ты Достоевского читал. После победы революции нам образованные кадры понадобятся. Хотя и был знаменитый Фёдор Михайлович антисемитом отменным, – он подмигнул Йоне, – но, как писатель, – бесспорно велик...

– Ладно, чёрт с ним. По существу твоего вопроса. Боевая организация, как тебе известно, прекратила своё существование. Партия не согласилась с их методами и осудила террор. Но. Моё личное, подчёркиваю, личное мнение заключается в том, что боевики были не так уж и неправы.

Фрейман откинулся на спинку стула и скрестил на груди руки с длинными нервными пальцами.

– Вот, смотри. Скажем, взорвали бомбисты карету губернатора или какого-то великого князя. А внутри находились дети, о чём боевики не ведали. Прискорбно? Конечно. Только, как насчёт крестьянских детей, вкалывающих с малолетства в поле, вместо того, чтобы в школу ходить? А фабричные мальчишки–девчонки, по 12 часов в день металлическую пыль в горячем цеху глотающие или хлопковую на мануфактуре? Про детскую смертность в России слыхал? Знаешь, во сколько раз она у простых людей выше, чем у благородных? Потому как нечем бедноте важным докторам за лечение платить, а земские врачи не справляются – вот и мрут детишки-то. Так что, кроме отпрысков дворянских, имеется в этой стране ещё кого пожалеть. Об этом подумай.

Йона почесал нос, прокашлялся и, прикусив по давней привычке нижнюю губу, обронил:

Жестокий к милосердным, будет милосерден к жестоким.

Выпуклые глаза Фреймана гневно сузились, а зрачки, наоборот, расширились так, что пугающая чернота полностью вытеснила молочно-кофейную радужную оболочку, и Йоне стало не по себе.

– Вот оно, значит, откуда, – Юдель внезапно перешёл на идиш, – я-то подумал, тут сплошная достоевщина с толстовщиной, а ты, выходит, глубже копаешь...

– Закрой дверь, – бросил он по-русски сунувшемуся в комнату сопровождавшему его в поездке мужику и ослабил узел галстука.

– Слушай меня внимательно, парень. Существование Б-га или других высших сил наукой не доказано. Платформа социалистов–революционеров атеистическая, и верующим во всякое сверхестественное в партии не место. Добиться освобождения народа можно только силой воли и верой в правоту нашего дела. А что до талмудической казуистики, пример которой ты привёл, то здесь всё просто. Жестокость есть неотъемлимый атрибут революционной борьбы, победить без неё не удастся, а милосердие... такую роскошь мы сможем позволить себе когда-нибудь, в далёком будущем. И чтоб тебе наглядно было.

Фрейман рывком поднялся, повернулся спиной и задрал на плечи рубашку. От лопаток к пояснице неровно протянулась лестница багрово-синих рубцов.

– Шомполами лупили, на каторге в Усть–Куте. Я там забастовку заключённых организовал против высоких норм выработки. Вот, с тех пор ношу, как символ жандармского милосердия.

Йона опустил голову и ощутил солёное во рту – зубы прокусили нижнюю губу помимо воли.

– Так что, хорошенько подумай, товарищ, – вновь перешёл на русский Юдель, – с кем тебе по пути: с пролетариями или с раввинами твоими местечковыми.

– И запомни, – он обернулся в дверях, и в вернувшейся на место радужной оболочке бледно-каштанового цвета вновь промелькнула насмешка, – будущее, оно, по-любому, за нами будет. С тобой или без тебя.

***

Всерьёз прихватили Йону ровнёхонько через неделю после наступившего восемнадцатилетия. Просто подошли двое в штатском на улице и предложили проследовать. Даже не предъявили ничего.

В кабинете было душно. Молодой, но уже располневший жандармский ротмистр в расстёгнутом кителе вяло обмахивался газетой. В левом верхнем углу, висевшего за его спиной портрета Николая II удобно расположился в гамаке своей паутины большой крапчато-чёрный паук. На полированной массивной столешнице одиноко возлежала картонная папка мышиного цвета с матерчатыми тесёмками.

– Ну, – довольно улыбнулся задержанному полицейский, – допрыгался, Брискин?

– Здесь, – он ткнул толстым указательным пальцем в папку, – все твои подвиги за три с половиной года подшиты. Теперь-то уж не отвертишься – совершеннолетний.

Давно морально готовый к аресту Йона перевёл взгляд на забегавшего по сети паука.

– И что вы за племя такое беспокойное – жиды? – продолжал добродушно лыбиться жандарм. – Всюду лезете, носы свои длинные суёте. Больше всех вам надо? За счастье народное бьётесь? Ладно б только за своё, понять можно. Так нет, вам других облагодетельствовать надо, по всей Расее пожар раздуть. Уж сколько раз отвечал вам народ православный на старания ваши: и в Кишинёве, и в Екатеринославе, и в Одессе, да по всему югу, считай, погромы были, а всё неймётся вам.

Он достал из кармана большой носовой платок и вытер потное лицо.

– Я вот кумекаю, может, и не такие умники вы, как некоторые полагают? А ежели надеетесь власть самодержавную на свою революционно-жидовскую сменить, так это зря – есть кому постоять за царя–батюшку в этой стране, – он довольно огладил себя по выпирающему животу.

Йона опустил глаза в пространство между лоснящимся срединным пробором и подкрученными кверху пышными усами ротмистра.

– Такие как ты, не то что царя охранять – за портретом его уследить не могут, – целиком бы мухи обгадили, кабы паук не бдил.

Жандарм задохнулся от неслыханной дерзости юнца и несколько секунд хлопал белёсыми ресницами с отвалившейся нижней челюстью.

– И поддувало захлопни, а то точно муха влетит, – успел ввернуть развеселившийся Брискин, прежде чем пухлый кулак с размаху опустился на ещё более пухлую папку, выбив из неё облачко пыли.

– Молча-ать!! С-сучара! На каторге сгною! В Сибирь по этапу пойдёшь! Кандалы таскать замахаешься! Попомнишь ротмистра Дайнеко! Падла!!

Йона с любопытством ожидал конца жандармского словоизвержения. Паук предусмотрительно спрятался за золочёной рамой.

Успокоился ротмистр так же быстро, как и взорвался. Сложил, выбившиеся из папки листы, застегнул китель, поправил пробор. Окинул арестованного укоризненным взглядом, добавил нотку сочувствия, попытался зайти с другой стороны.

– Я ведь по-людски с тобой хотел, Брискин, по-отечески, можно сказать. Знаю, что сирота, без воспитания родительского по кривой дорожке пошёл. С каждым такое случиться могло... А ежели ты подумал, что я против народности твоей предрассудок имею – ошибаешься. По мне, хучь татарин, хучь мордва, али ещё какой чучмек – всё едино, лишь бы власть уважал. А евреи твои, в революционерах которые, они, как ни крути, для иудейства – отрезанный ломоть. Сам посуди: трефное жрут, Закон Моисеев не соблюдают, над верой глумятся – что над чужой, что над собственной. Через них, иродов окаянных, и остальным вашим покоя нет. К недобрым людям ты прибился, Брискин, с какой стороны ни глянь, к недобрым.

Он горестно покачал головой, сцепив руки на животе.

– Пожалуй, хватит на сегодня. Посиди пару дней, подумай. Насчёт камеры поприличней я распоряжусь. А то у нас, бывает, запихнут молодого к хулиганью всякому – те и обидеть могут... Ты, как надумаешь рассказать чего, сразу на допрос просись, потолкуем, глядишь, и обойдётся ещё, по первому разу-то.

– С этого бы и начинал, – ухмыльнулся одним углом рта Йона.

– Вот, и ладно, – почему-то по-своему воспринял ухмылку жандарм, – конвой, увести.

Выходя из кабинета, Йона украдкой подмигнул пауку, высунувшему любопытную мохнатую головку, и тот в ответ шевельнул бархатистыми передними лапками.

***

Обещание законопатить не по годам борзого, к тому же отказавшегося стучать, подследственного далеко, всерьёз и надолго ротмистр Дайнеко выполнил частично. Каторжные работы по первой ходке, да без серьёзной статьи, типа терроризма, окружной суд утвердить отказался, зато место отбывания трёхлетней ссылки в глухом медвежьем углу Восточной Сибири, поблизости от Полярного круга, считалось по тем временам приговором достаточно суровым.

Десять суток поездом по Транссибу до Красноярска, дальше – три дня пароходом вверх по великой реке до Енисейска и ещё две недели на лодках. Конечная станция – село Монастырское, административный центр северного Туруханского края. Именно здесь в июле 1915-го было проведено знаменитое собрание, оказавшее определяющее воздействие на судьбу молодого Брискина. Речь шла о сходке ссыльнопоселенцев от Российской социал-демократической рабочей партии с важной отличительной приставкой – литерой б, подававшейся в скромных уточняющих скобках.

Тогда-то и познакомился Йона со Свердловым, Голощёкиным, Сталиным, с недавно прибывшими Петровским, Бадаевым и другими. Вращавшийся до этого в кругу эсеров местечкового уровня, удостоившийся лишь короткого общения с известным Юделем Фрейманом, оставившим у него двойственное ощущение, Брискин неожиданно оказался в компании маститых революционеров, лидеров небольшой – по сравнению с эсерами, – но сплочённой и многообещающей партии.

Наибольшее впечатление на юношу произвело выступление на сходке человека с высоким лбом, аккуратно подстриженной бородкой клинышком, аристократическими манерами и внимательными карими глазами. Звали человека Лев Борисович Розенфельд, и известен он был в партийных и полицейских кругах как Лев Каменев.

По обычаю, распространённому в революционной среде, неблагозвучная «девичья» фамилия часто заменялась более подобающей пролетарски-тяжеловесно-русской, что в ситуации непропорционально большого числа представителей нетитульной нации в «тусовке», не должно было вызывать раздражения коренного населения.

Хотя, в данном случае, Йона вовсе не был уверен, что псевдоним Каменев подходяще отражает интеллигентную сущность, природную мягкость и внутреннее обаяние нового знакомого. И только договорившись с местным жандармским управлением о переводе в Ачинск, где отбывал ссылку Лев Борисович и достаточно пообщавшись с ним, Брискин не мог не отметить, насколько добродушие и полное отсутствие властолюбия сочетались в Каменеве с твёрдостью характера, независимостью суждений, готовностью идти на любые риски революционного подполья. Так что, оправдывала себя партийная кличка, очень даже оправдывала.

– Да он и не еврей, получается: отец – выкрест, мать – русская, – пронеслась как-то в голове Йоны робко-оправдательная мысль, которой он немедленно устыдился. – Это во мне до сих пор местечковый национализм бурлит – привычка людей на своих и чужих разделять. Правы товарищи – искоренять в себе эти предрассудки следует. После революции вообще никаких различий не останется: ни сословий, ни классов, ни наций, ни религий. Равны все люди будут перед... м-м... ну, равны, короче, и точка!

В то благословенное время внутрипартийной демократии Каменев последовательно выражал несогласие с ленинским тезисом о пользе поражения своего правительства в империалистической войне, поддержанным большинством ЦК. Не поддержал впоследствии и «Апрельские тезисы». В октябре 1917-го вместе с Зиновьевым голосовал против решения о вооружённом восстании и открыто сообщил об этом в газетном интервью. Он никогда не боялся отстаивать свою точку зрения и плыть против течения. Придёт время и ему всё припомнят.

Именно под влиянием Каменева умеренно-эсеровские взгляды Брискина стремительно трансформировались в более радикальные, заточенные под конечный результат, бескомпромиссные большевистские убеждения.

***

Февраль 1917-го рванул оглушительно и внезапно. В Питере бабахнуло так, что взрывная волна невероятного известия об отречении царя пронеслась над огромной империей, захватив Туруханский край со всей остальной тайгой, тундрой, степями, горами, полями, пустынями и в нерешительности остановилась на берегу узкого пролива Беринга, чуть-чуть не добравшись до проданной, к счастью для немногочисленных её обитателей, полвека назад Аляски.

Такого поворота не ожидал никто. Сам Ленин за месяц до судьбоносного Февраля сетовал в Цюрихе, что такие старики, как он, до решающих битв революции не доживут. И вот те нате! Только что трёхсотлетие дома Романовых отмечали, тыщу лет, казалось, эта крепость ещё простоит. Ан нет: подточили, расшатали, бессмысленной войной мужика измотали, бл..дской распутинщиной озлобили, общими усилиями доконали и свалили-таки колосс!

В Петроград Йона прибыл в конце марта. Впервые увиденная, столица потрясла величием дворцов, аристократизмом особняков, монументальной строгостью гранитных набережных, геометрическими пропорциями площадей, помпезностью соборов, нереальностью конструкций разводных мостов. Но при этом, происходящее в городе перекрывало восторги от его архитектурного блеска. Питер бурлил запрудившими улицы человеческими массами, взрывался восторженным рёвом непрерывно митингующих, гремел какафонией оркестров, пламенел красными бантами и знамёнами, заходился в братании, ликовал и опьянял свободой.

Ощущение соучастия в историческом событии мирового масштаба, происходящего раз в столетие, не покидало Брискина с первого дня пребывания в городе на Неве. Гражданские свободы, амнистия политзаключённым, реформа местного самоуправления! Плеханов приехал! На трибунах одни знаменитости сменяют других: Чхеидзе, Скобелев, Керенский, Церетели. А потом возвратился Ленин...

Вновь и вновь возвращаясь мыслями к тому дню, Брискин размышлял, сколько из присутствовавших на Финляндском вокзале внутренне вздрогнули, увидев Ленина, презрительно повернувшегося спиной к приветствовавшему его председателю Исполкома Петросовета меньшевику Чхеидзе и безапелляционно заявившему: «Временное правительство за его преступную империалистическую политику не признавать, а всемирную войну превратить во всемирную социальную революцию». Наверняка, многие тогда на перроне почувствовали, какую опасность несёт в себе этот маленький картавый человек, выскочивший из пломбированного вагона, как чёрт из табакерки, и во что он намеревается ввергнуть нарождающуюся демократическую республику.

Йона внимательно наблюдал за присутствовавшими и заметил, как вытянулось при ленинских словах интеллигентное лицо стоявшего рядом Каменева; как смущённо отвернулся прибывший в том же вагоне Зиновьев; как хмыкнул в усы и надвинул поглубже фуражку, пряча под козырьком колючие жёлтые глаза, Сталин. Мало кто вспоминал потом, что после тех знаменитых «Апрельских тезисов» Ленин остался в меньшинстве в собственной партии и говорил о готовности создать партию новую!

Оставаясь в Питере большую часть этого невероятно сумасшедшего года, Брискин воочию наблюдал трансформацию большевистского руководства, подчинившегося в итоге несгибаемой ленинской воле, и только так сумевшего победить. В нём самом оставались зёрна сомнения до самого октября, когда удавшийся захват власти в Петрограде, а потом и в Москве, подтвердил бесспорность предвидения партийного лидера, а последующие попытки различных сил свергнуть новое правительство требовали единства и не подразумевали дискуссий по вопросам стратегии. Йона свято верил в это тогда...

Закрученный в водоворот событий, Брискин разрывался между партийными поручениями и добровольно взятыми на себя обязанностями. Трудился корректором в редакции «Правды», вошёл в большевистскую фракцию Петросовета, организовывал и проводил занятия в образовательных кружках для рабочих, солдат и матросов. После избрания Каменева председателем ВЦИКа, работал в его секретариате.

В январе 1918 года Каменев во главе советской делегации выехал за границу в качестве нового посла России во Франции, но французское правительство отказалось признать его полномочия. При возвращении в Россию он был задержан в конце марта 1918 года на Аландских островах финскими властями и освобождён только через четыре с лишним месяца в обмен на арестованных в Петрограде финнов.

Отсутствие Льва Борисовича и начавшаяся в это время гражданская война лишь подтолкнули Брискина к принятию давно вызревшего в его голове решения. Канцелярская работа, заседания, протоколы не могли бесконечно устраивать 21- летнего парня с бурной революционной биографией. Поэтому уже в апреле 1918-го Йона оказался в рядах недавно созданной Рабоче-Крестьянской Красной Армии, ещё не подозревая, что избрал профессию на всю оставшуюся жизнь.

Следующий год оказался ещё более насыщен событиями, чем предыдущий, хотя, казалось, дальше уже некуда. Брискин отбивался от чехословаков в Поволжье, оборонял от красновцев Царицын, громил петлюровцев в Украине, отметился первым ранением в разгромном для красных сражении с Добровольческой армией под Екатеринодаром. Успехи чередовались с поражениями, последних было больше, но с ними приходил опыт, а также уверенность в неизбежности окончательной победы над всеми многочисленными врагами.

***

В марте 1919-го, поправившись после второго, на сей раз серьёзного ранения в грудь, Брискин получил направление на Московские курсы подготовки командного состава РККА, а после их расформирования – на 6-е Киевские командные курсы имени Подвойского. Компания там подобралась что надо – молодая, горячая, охочая до войны. В партячейке у них секретарствовал самый юный курсант, 15-летний Аркаша Голиков – будущий писатель Гайдар.

Через год Йона Брискин уже командовал полком в 11-ой Гомельской кавалерийской дивизии, вошедшей в состав легендарной Первой Конной. В середине мая 1920 года, перед готовящейся Киевской операцией против польских войск, его полк получил небольшую передышку, остановившись в маленьком местечке неподалёку от Фастова.

В первую же ночь произошло ЧП. Вернее сказать, история для реалий гражданской войны обыденная, и оттого ещё более мерзкая. Двое бойцов залезли перед рассветом в дом местного шинкаря–еврея. Тот накануне уехал с женой к родственникам в Бровары, оставив заведение на свояка. В доме находились младшая дочь хозяев девяти лет и полуслепая старуха–тёща. Девочка встала по нужде, обнаружила шурующих по гостиной незнакомцев и завизжала от страха. Один из грабителей бросился зажимать ей рот, сзади в него вцепилась старуха, после чего другой мародёр, бросив узел с барахлом, выдернул из клубка тел товарища и прицельным ударом бритвенно отточенной накануне шашки рассёк сонную артерию у пожилой женщины и снёс полголовы её внучке. Насобачился за пару военных лет, герой.

Убийц уверенно опознала соседка, выглянувшая на крики в окно – рассвело уже. Они и не отпирались, к тому же вещи из шинкарёва дома заныкать не успели. Насмотревшийся на жертв петлюровских, григорьевских, тютюниковских и прочих погромов, Брискин долго не размышлял. Убийцы ребёнка в его глазах право на существование утрачивали. Расстрелять их он приказал завтра, публично, чтобы другим неповадно было.

Поздно вечером, завершив все дела беспокойного долгого дня, Йона блаженно растянулся в кровати, прихватив томик любимого ещё со времён дружбы со Шпицером Лермонтова.

Выхожу один я на дорогу;
Сквозь туман кремнистый путь блестит;
Ночь тиха. Пустыня внемлет Б–гу,
И звезда с звездою говорит.

В небесах торжественно и чудно!
Спит земля в сиянье голубом...
Что же мне так больно и так трудно?
Жду ль чего? жалею ли о чём?..

Негромкий, но настойчивый стук в дверь словно подтвердил недобрые ожидания и возможное сожаление.

– Кто там ещё?

– Открой, командир, разговор имеется, – раздался хрипловатый голос полкового комиссара Дьяченко.

– До завтра не подождёт?

– Боюсь, что нет.

Брискин натянул галифе и пошлёпал босыми ногами – открывать.

– Извини, ежели разбудил, Йона Захарыч, но уж больно вопрос щекотливый, – широплечий, приземистый комиссар сочувствующе развёл руками.

– Нормально, Иван Прокопьич, я не спал ещё. Что стряслось у тебя?

– У нас, командир, – с нажимом на местоимение ответил поздний посетитель, – пока не случилось, и решение верное сейчас принять требуется, чтобы и впредь не случалось.

Здешний уроженец, сорокалетний Иван Дьяченко к большевикам примкнул после Октября. Сообразительный, с природной мужицкой хваткой, он вовремя смикитил, куда ветер дует и чьей стороны держаться предпочтительней. Партийную карьеру делал быстро, хотя, на командира, подобно другим комиссарам, насколько Йоне было известно, не стучал, в планирование операций не вмешивался, хотя и имел право, зато в возникающих поминутно организационно-управленческих нестыковках бывал незаменим, подсказывая молодому комполка оптимальные решения ненавязчиво и не задевая командирского эго. То есть, должности соответствовал и как комиссар Брискина вполне устраивал.

– Слушаю, Иван Прокопьевич, – кивнул гостю на стул Йона.

– Дело такое, командир. Насчёт расстрела завтрашнего мародёров. Несогласных много в полку.

– Ты убийц имеешь ввиду? – холодно поинтересовался Брискин.

– Пускай убийц, – легко согласился Дьяченко. – Приговор твой – по заслугам, лично я его целиком поддерживаю. Но ведь каждый боец, он ситуацию на себя примеряет – кабы я на их месте оказался – и меня бы сразу в расход?

– Для того расстрел и показательный – дабы любой знал, что его за подобное зверство ждёт.

– Да ты не торопись, командир, с другой стороны глянь. Хлопцам по двадцать лет, организмы здоровые, жрать постоянно хотят, а с пайком у нас – сам знаешь. Опять же, продразвёрстка, выгребли всё, отощал крестьянин, неоткуда снабжение улучшить. – Дьяченко расстегнул ворот, откинулся на стуле. – Ну чего. Выбрали дом побогаче, залезли. Не хотели ж убивать, по случайности вышло, испугались, что раскроют, рубанули в запарке.

– Аргументы недостаточного питания не оправдывают грабителей и убийц, товарищ комиссар, – начал терять терпение Брискин.

– А я с аргументами не закончил. Вот смотри. По разные стороны фронта одни и те же крестьянские парни воюют, верно? И если у Петлюры, Григорьева, других атаманов всяких, да хоть и у генералов золотопогонных – погромы в порядке вещей, а у нас за пару не нарочно убиенных сразу смертная казнь полагается, сколько ж мужиков от тебя завтра к врагу переметнётся?

Он помолчал, растирая ладонями короткую толстую шею, поглядывая исподволь на командира.

– Оно жаль, конечно, девчушку – безвинная душа, да и бабка её вреда никому не причинила, но на то и война, на ней не только солдаты гибнут.

Йона напряжённо слушал, скрестив на груди руки. Дьяченко неторопливо закурил, выпустив в потолок струю вонючего махорочного дыма.

– И ещё один момент, деликатный... Не хотел тебя расстраивать, но всё ж скажу. Гутарят некоторые, мол, оттого командир суровость лютую проявляет, что свои евреи тут пострадали, а русских иль хохляцких пацанов ему и не жаль.

– Что-о-о?! – побагровевший Брискин начал подниматься с табуретки.

– Тихо, тихо, не переживай ты так, – успокаивающе вытянул руки вперёд Дьяченко. – Я-то разговорчики эти, как услышал, пресёк, но, ты ж понимаешь – на каждый роток не навесишь замок.

Йона обмяк и отрешённо уставился в угол комнаты.

– И что ты предлагаешь?

– Расстрел надо отменить. Сообщим завтра, что виновных затребовали для разбирательства в штаб армии, у меня там в политотделе знакомец, войдёт в положение, оформит приказ. В другую часть придурков этих переведут, подальше отсюда. Авторитет твой не пострадает.

Он почесал круглую, как шар, «по-котовски» выбритую голову и зевнул.

– А можно и проще устроить. Объявляем то ж самое – про штаб армии, сажаем на подводу, десяток вёрст до Чугуевского леса, а там – каждому пулю промеж глаз, как ты и хотел. Пара надёжных ребятишек у меня для такой цели имеется, молчать будут, как немые, не сомневайся.

Йона внимательно всмотрелся в добродушное лицо своего комиссара и подумал, что мало изучил его за полгода совместной службы.

– Мне подумать надо.

– Конечно, подумай, – вдавил окурок в чайное блюдце Дьяченко, – утро вечера завсегда мудренее. Последнее слово за тобой, командир.

Ночь выдалась бессонной. Паршивая ситуация, как её ни крути, хорошего решения не имела. Жёсткую логику в словах комиссара Йона признавал, так же, как не мог отделаться от ощущения гадливости при воспоминании о его улыбке.

До сих пор Брискину казалось, что он неплохо знает своих людей, многие давно под его началом, в боях многократно проверены, но, получалось, Дьяченко куда лучше осведомлён о настроениях в полку. С одной стороны, это правильно – дело командира военными вопросами заниматься, а комиссар обязан личный состав воспитывать. С другого ракурса если глянуть – где ж то воспитание комиссарское, когда красноармейцы за хлеба буханку и сукна отрез ребёнку голову снести могут? С бандитами разными себя на одну доску ставим? И комиссар это покрывать готов, вместо того, чтобы наизнанку вывернуться, а подобного не допустить? И что за людишки у него свои для исполнения приказов тайных?

Не найдя ответов на вопросы и отчаявшись заснуть, Йона прогулялся по местечку, облился из бочки дождевой водой, выпил холодного чаю и пораньше заявился в штаб. Дьяченко, как ни странно, был уже на месте: свежий, гладко выбритый, с неизменной располагающей улыбкой. Только глаза блестели настороженно.

– Что надумал, Йона Захарович? – негромко спросил, оставшись наедине.

– Вариант второй. Отправляй в штаб армии.

– Отправлять или...

– Никаких «или»! – Брискин пристально посмотрел на комиссара, тот отвёл взгляд.

– Будет исполнено, товарищ командир. Семцов, политотдел армии набирай! – крикнул он в соседнюю комнату телефонисту.

***

Через день, после короткой передышки, полк готовился выступать. Как всегда в таких случаях, командиру требовалось накануне лично распорядиться, вникнуть, предусмотреть, учесть и проконтролировать выполнение десятков больших и малых дел.

Когда натрудившееся за долгий день багряное светило грузно oсeдaло за краем ржаного поля, а нерешённых вопросов у Брискина оставалось ещё вагон и маленькая тележка, дверь в комнату, служившую временным кабинетом командира полка, слегка приоткрылась, и всунувшаяся рябая физиономия дневального по штабу сообщила:

– Звыняйтэ, товарыш командир, тут якийсь странный чоловик красного генерала Йойнэ трэбуе.

Непосредственно за этим в образовавшуюся щель просочился маленький худой человек, быстро усевшийся на свободный стул напротив хозяина кабинета, как бы утверждая этим своё законное право находиться здесь и сейчас.

– Ах ты ж, холера! – дневальный явно придерживался прямо противоположного мнения относительно прав и свобод непрошенного посетителя, что и собирался наглядно продемонстрировать, закатывая на ходу рукава.

– Отставить, Нечипорук! Всё в порядке, свободен.

– Слушаюсь, товарыш командир, – недобро покосившись на наглого инфильтранта во вверенный ему объект, дневальный вышел.

А шэйным данк, хoвер ройтер генерал (большое спасибо, товарищ красный генерал – идиш), – благодарно кивнул посетитель.

– Генералы у белогвардейцев, я просто командир полка, – улыбнулся Брискин, автоматически переходя на идиш и с любопытством разглядывая необычного гостя.

Крупная голова, увенчанная сдвинутой на затылок плоской широкополой шляпой, контрастировала с тонкой цыплячьей шеей, обрамлённой отложным, не первой свежести, воротником. Лоснящийся в некоторых местах сюртук с оторванной нижней пуговицей переходил в пузырящиеся на коленях брюки, а сильно сбитые на носках башмаки даже издали выглядели не по размеру большими. И только пейсы, ухоженно завитые аккуратным серпантином, пружиняще спускались до самой груди, диссонируя с остальным, не слишком презентабельным обликом.

Гость тоже безотрывно смотрел на хозяина кабинета и, странное дело, взгляд этот ощущался Брискиным почти физически, будто проникая под кожу, учащая пульс и вызывая ощущение беспокойства где-то за грудиной. Йона тряхнул головой, отодвинул бумаги и постарался придать своему голосу беззаботность.

– Кто же Вы такой и откуда знаете моё имя?

Человек синхронно повторил движение Йоны и усмехнулся. За грудиной у Брискина отпустило.

– Шлоймэ. Просто Шлоймэ, так меня все зовут. А если твоё имя является военной тайной, обещаю, я никому не скажу.

Йона чувствовал себя сбитым с толку. Мало того, что странный субъект ворвался в его кабинет, отнимает драгоценное время, панибратски «тыкает», так он, похоже, ещё и насмехается над ним. Брискин с трудом сдержался.

– Мне некогда, уважаемый. Выкладывайте, зачем пришли.

– Я не ответил на первую часть твоего вопроса. Полагаю, ты знаешь, кто такой великий БЕШТ? – вновь озадачил командира полка посетитель.

– Конечно, Исраэль Бааль Шем Тов – Обладатель Благого Имени, основатель хасидизма. А почему Вы спросили?

– Рабби Исраэль бар Элиэзер был, в числе прочего, странствующим проповедником. Упаси меня Г-сподь сравнивать себя со святым праведником, но так тебе будет легче представить мой род занятий.

– Понятно, – саркастически кивнул Йона, – а ещё БЕШТ, насколько я помню, больных исцелял и будущее предсказывал. Вы, случайно, не...

Шлоймэ внезапно вскочил, перегнулся через стол и медленно провёл ладонью от подбородка вниз по портупее Брискина. В левом подреберье он задержался, по-птичьи повернул голову, словно прислушиваясь, и перешёл к круговым движениям малой амплитуды. Через минуту Йона почувствовал, как тупая ноющая боль, с разной степенью интенсивности беспокоившая его последние три месяца, ушла, вернув желудку забытое ощущение лёгкости и пустоты.

– Нет у тебя никакой язвы, – Шлоймэ старательно отряхивал руку, как будто сбрасывая с неё налипшую нечистоту, – питаться старайся в одно время, острым не злоупотребляй и с водкой не усердствуй.

– Да я и не... – Йона был окончательно сбит с толку, – спасибо большое.

– Позавчера, – не обращая внимания на его слова и без всякого перехода продолжил Шлоймэ, – ты отпустил убийц. Отпустил, хотя сразу решил заслуженно наказать. В народе говорят, что первое интуитивное чувство всегда верно. Это заблуждение. Человек – не животное, он для того и обладает знаниями и свободой выбора, чтобы подчинять инстинкты, думать и поступать по совести. Но в данном случае интуиция тебя не подвела – те двое мерзавцев заслужили кару соразмерно содеянному. Помнишь, чему учил тебя старый Аншель: милосердный к жестоким будет жесток к милосердным?

Брискин молчал, постепенно постигая даже не умом, а всем существом своим, что удивляться этому человеку, пытаться оправдываться или возражать – бессмысленно. На какую-то долю секунды у него даже мелькнуло сомнение – человек ли перед ним, и захотелось его потрогать, но он сразу отогнал эту крамольную мысль.

Ваша революция, – продолжал между тем Шлоймэ, – придуманная как способ освобождения людей, принесла им на деле много горя. И ещё больше принесёт. Но она же возвысила многих, таких как ты. Троцкий, Зиновьев, Свердлов, все эти идише ройтер генералы... их души способны воспринимать искры Б-жественного света, преломляя и отражая их в окружающий мир, делая его чище, светлее... каждая еврейская душа не обделена таким свойством, но у сильных, выдающихся личностей диапазон рассеивания искр шире, а следовательно – и возможностей для улучшения мира больше... важно только не растерять этот свет, не дать ему потухнуть...

В какой-то момент Брискину показалось, что он отключился и поплыл, подхваченный властным потоком Шлойминой речи, убаюканный плавным её течением, без всяких усилий удерживаемый на плаву страховочной сетью веры, протянувшейся из детства, от доброго реба Аншеля, мягко огибая пороги и подводные камни искушений, соблазнов, сомнений и ошибок, неуклонно приближаясь к устью – месту слияния удивительной реки познания с бесконечным океаном мудрости...

...Когда он пришёл в себя, Шлоймэ уже не было. Куривший на крыльце штаба дневальный Нечипорук, исчезновения странного посетителя не заметил.

***

Потом они наступали, бесшабашно, отчаянно, поражаясь собственной прыти, набравшемуся за два года умению гнать регулярную польскую армию через всю Украину, и дальше – за Белосток, а будучи, наконец, остановлены и разбиты уже под самой Варшавой, не воспринимали это как поражение, но лишь как временную неудачу, обидную незаслуженную подлянку, кинутую в решающий момент коварной изменщицей–фортуной.

В начале 1924-го Брискин получил комбрига и, с гордостью разглаживая нарукавный малиновый ромб, усмехнувшись, отметил, что полностью соответствует теперь чину «красного еврейского генерала», оказавшись в неслабой компании тёзки Якира, Наума Соркина, Михаила Лашевича, Григория Сокольникова, Самуила Медведовского, Бориса Фельдмана, Дмитрия Шмидта и это только если военных считать.

Предугадать случившееся в недалёкой перспективе с легендарными военачальниками, героями и кумирами молодёжи можно было лишь, внимательно изучая историю о «революции, пожирающей своих детей». Франция, Робеспьер, Термидор и всё такое. Когда-то Йона это уже проходил. Но кто задумывался о подобном после эйфории победоносной Гражданской? А зря.

С давней боевой подругой Фаиной Розенблюм Брискин расписался по-быстрому перед отбытием к новому месту службы на Дальний Восток. Свадьбы как таковой не было, да и к чему, если без того пять лет без малого семьёй жили. Размышления о хупе, как ни странно, неоднократно приходили ему в голову, однажды он даже поделился ими с невестой, вызвав шквал едких насмешек. Фаина происходила из уважаемой религиозной семьи на Волыни, имела несколько известных хасидских раввинов в роду, её мишпуха, разумеется, была против их брака, но девушка плюнула на всё, сорвалась с места, сбежала с любимым и с тех пор ни разу не появлялась в родительском доме.

За короткий срок знакомства, Йона её семью не то чтобы изучить – понять сумел: люди не злые, за внешней суровостью неприятия чужака–атеиста мягкая сердцевина родителькой любви кроется. Знал, что простили бы за своеволие дочь, Фаина тоже это понимала. Не с гоем сбежала ведь, в конце концов. Однако, гордый характер перевешивал – сама ехать мириться отказывалась, хотя Йона, с детства лишённый собственной семьи, не раз предлагал.

В дороге к новому месту службы Брискину повезло. Соседнее с ним купе занимал давний знакомый, один из лучших командующих РККА Блюхер, направлявшийся в Китай в качестве главного военного советника. Наголо бритый, с идеальной формы черепом, мягким овалом лица, аккуратно подстриженными по тогдашней моде усами–щёточками и с холодным прищуром наблюдательных светлых глаз Блюхер производил впечатление.

Функционирующий по старинке и не желающий подчиняться многолетним интернационалистским установкам, мозг Брискина услужливо выдал версию о вероятном еврействе комдива, которая сразу отпала за явной своей несуразностью.

Василий Константинович происходил из ярославских крестьян, закончил аж один класс церковно-приходской школы, а подозрительной фамилией был по легенде обязан помещику, оценившему иконостас регалий его прапрадеда, вернувшегося героем с войны 1812 года, соответствующей формулировкой: «Истинный фельдмаршал Блюхер!», – имея ввиду харизматичного прусского полководца, одного из победителей Наполеона. Помещичья шутка оказалась пророческой. Потомок крепостного вояки, не только заработал два Георгиевских Креста в Империалистическую, «Красное Знамя» за номером 1 в РСФСР, два ордена Ленина и кучу других наград, но и удостоился звания маршала в числе первых пяти выдающихся военачальников Гражданской.

За время легендарного перехода в полторы тысячи вёрст по Уралу до Тобольска и Ишима, от барона Врангеля в Крыму до барона Унгерна на Дальнем Востоке, многим кадровым царским генералам довелось прочувствовать на себе тяжёлую руку и воинский талант простого сормовского рабочего Блюхера. Однажды утром, находясь под впечатлением от услышанного накануне рассказа о легендарной Волочаевской операции, Йона, повинуясь внезапному мальчишескому порыву, даже обрил наголо голову, несколько раз порезавшись и вызвав гомерический хохот у не оценившего его энтузиазм старшего товарища.

Увы, Василий Константинович не избежал судьбы многих. Хуже того, в июне 1937- го он входил в состав Специального судебного присутствия, осудившего на смерть группу высших советских военачальников по «Делу Тухачевского», а через год и пять месяцев лично испил чашу до дна, будучи арестован, чудовищно истязаем, признав все дикие обвинения и скончавшись от пыток на Лубянке в течении двух с половиной недель.

Та самая знаменитая фотография маршалов впоследствии украшала кабинет Брискина, поскольку с каждым из них его так или иначе сводила судьба. А что остались из этой великолепной пятёрки к началу большой войны в живых лишь недалёкие, хотя и безусловно храбрые, Ворошилов с Будённым, как наименее пригодные в условиях новой реальности, но наиболее преданные лично вождю – то, как затем осознал Йона, в этом и заключалась диалектика развития сталинской военной доктрины, да и, чего греха таить, советского общества в целом. Оставались посредственности. В личностях не нуждались.

Мысли о странностях, происходящих в руководстве страной, стали закрадываться в голову Брискина уже в 1923-м, с началом латентной, замаскированной под товарищескую критику, а затем всё более агрессивной, всеохватывающей атаки на Троцкого.

Неоднозначный, яркий, разносторонне одарённый, талантливый организатор, внесший колоссальный вклад в победу в Гражданской войне, затмевавший своей харизматичностью соратников, вызывавший зависть и восхищение, бесспорный лидер после смерти Ленина, не стремившийся к высшим государственным постам, считая себя по факту выше их, блестящий оратор, гипнотизирующий толпу на митингах и игнорирующий аппаратные интриги за своей спиной, выдающийся теоретик, идеолог, полемист, оппозиционер, фанатик – можно долго перечислять все ипостаси «демона революции» Льва Троцкого, урождённого Лейба Давидовича Бронштейна.

Того, кто в попытке тщетного отречения от собственного происхождения заявлял: «Я не еврей – я революционер», и кого «благодарный» русский народ ожидаемо увековечил в недвусмысленной поговорке: «Сахар – Бродского, чай – Высоцкого, Россия – Троцкого». Tого, кто прекрасно осознавая всю глубину этой природной русской «благодарности», в первую ночь победного питерского переворота во время делёжки портфелей отказался от щедрого предложения Ленина возглавить правительство именно с таким обоснованием – народ не поймёт.

Троцкий был первой глыбой, сорвавшейся с вершины государственной горы, увлекая за собой валуны поменьше, превратившиеся в лавину разнокалиберных камней, несшихся вниз, дробясь и измельчаясь в щебень, чтобы покрыть в итоге толстым слоем мелкодисперсной лагерной пыли подножие оставшейся голой скалы с одиноко восседавшим на ней великим и ужасным кремлёвским горцем.

Свою роль в низвержении Троцкого сыграл и участник недолго просуществовавшего триумвирата Зиновьев–Каменев–Сталин, глубоко уважаемый Брискиным Лев Борисович. Общаясь с Йоной, он не отрицал заслуг Троцкого в создании и руководстве Красной Армией, но резко осуждал его стремление сохранить милитаристские методы управления экономикой в мирное время, ругал за бонапартизм, заносчивость, пренебрежение к партийной дисциплине.

Лишь после смерти Каменева Брискин осознал, насколько страх перед реальными или мнимыми амбициями блестящего Троцкого застил глаза ему и Зиновьеву, не позволив разглядеть ловушку, загодя подготовленную якобы простецким, в доску своим, не претендующим на первую роль и не оспаривающим интеллектуальных преимуществ более образованных товарищей, преданным и покладистым Кобой.

Их очередь пришла скоро, даже, пожалуй, быстрее, чем можно было ожидать. Хотя и растянут процесс казни оказался на целое десятилетие, но таков он был – изощрённый, играющий в долгую, терпеливый и коварный восточный деспот.

Подготовленные обвинения посыпались на головы Зиновьева и Каменева начиная уже с 1925 года. Участие в различных оппозициях: новой, ленинградской, объединённой – то, что раньше являлось нормальной партийной дискуссией и естественной товарищеской критикой – теперь преподносилось попыткой внутреннего раскола и предательством.

В декабре Каменев открыто выступил на XIV съезде партии против Сталина, обвинив того в вождизме, но к тому времени большинство в ЦК уже принадлежало, умело распорядившемуся скромным техническим постом генерального секретаря, «чудесному грузину».

Последующие «чудеса»: планомерное снятие с высших должностей вчерашних компаньонов, замена на посты поскромнее, выведение из Политбюро, Президиума ЦИК, ЦК ВКП(б), исключение из партии, восстановление, новое исключение, ссылка, вновь кажущееся прощение, не спасшая покаянная речь на XVII съезде, арест после убийства Кирова, первый московский процесс и молниеносное исполнение смертного приговора – весь скорбный путь, пройденный двумя ближайшими соратниками Ильича, завершил эпоху российского революционного романтизма и вольнодумства, положив начало невиданному в истории террору против собственных сторонников и определив на будущее незыблемость неограниченной власти одного вождя.

Суть происходящего доходила до Брискина постепенно, равно как и до многих других старых большевиков. Если в отношении низвержения и последующего изгнания Троцкого, которого он лично не знал, у Йоны оставались сомнения, то несправедливость учинённого с Каменевым ломала все представления о беспристрастности и законности в отношении посвятившего всего себя делу революции честного и порядочного человека.

Он не удивился, узнав впоследствии об обстоятельствах казни двоих, столь часто упоминавшихся вместе, руководителей Советского государства. Перед расстрелом Каменев держался спокойно и сдержанно, Зиновьев же обезумел, умоляя о пощаде, бросился целовать сапоги конвоирам, так что Льву Борисовичу пришлось усовестить соратника: «Григорий, перестаньте, ведите себя прилично. Давайте умрём достойно».

И вновь Йона не мог отделаться от ощущения, что при всей чудовищности происходящего, боли за друга, гневa из-за предательства идеалов и презрения к переродившимся в партбюрократов бывших товарищей, всё более тягостной, удушающей атмосферы в обществе, особый нерв, отдельная струна его души натягивалась и пронзительно звенела не по причине уничтожения государственных столпов Троцкого, Зиновьева и Каменева, а обыкновенных, рядовых, дорогих сердцу именно этой своей обыденностью евреев Бронштейна, Радомысльского и Розенфельда.

И ещё тысяч других, таких же, как он сам, соблазнённых когда-то стройной логикой марксистской идеи, не заметивших превращения её в фиговый листок, едва прикрывающий срам нового советского строя, и уже понимающих, хотя и боящихся признаться самим себе в том, что породили худшего из монстров, созданных в истории человеческой фантазией и руками.

Ещё до наступления Большого Террора Брискин окoнчательно уяснил для себя преступную сущность установившегося режима, а также почти неизбежное собственное попадание под каток репрессий, вектор направленности которых становился всё очевидней: старые партийцы, военные. По сути, одной близости к Каменеву было достаточно.

В 1933-м Брискин полгода провёл на курсах усовершенствования начальствующего состава автобронетанковых войск при Военной академии механизации и моторизации РККА, целиком разделяя позицию Тухачевского о приоритетной роли танков в будущей войне. А в конце 1935-го произошло событие, ненадолго развеявшее его мрачные ожидания последних лет. Приказом наркома обороны Йоне Брискину было присвоено новое, только учреждённое, звание командира корпуса, промежуточное между комдивом и командармом 2-го ранга.

Тогда ещё мало кому удавалось понять дьявольскую логику утвердившегося диктатора: зачем возвышать людей, которых ты вскоре собираешься уничтожить?! Из полутора сотен человек, получивших тогда по три тёмно-красных комкоровских ромба, доля репрессированных через пару лет составила сорок процентов.

Не всё благополучно складывалось у новоиспечённого командира корпуса и в личной жизни. С верной боевой подругой Фаиной они прожили уже шестнадцать лет, вместе прошли многое. Заводная, острая на язык, нетерпимая к лести и фальши, гроза нерадивых сослуживцев и душа любой офицерской компании, Фаина оказалась той, с кем хоть в разведку, хоть в ссылку, хоть в долгое плавание по бурному житейскому морю.

За время учёбы Брискина в Военной академии РККА она окончила журналистские курсы и успела потрудиться в одной из старейших российских газет «Гудок». Поэтому обязанности редактора гарнизонной газеты были для Фаины мелковаты, и она регулярно публиковалась во всех партийных и комсомольских дальневосточных изданиях. Иногда просматривая отправляемые ею материалы, Брискин внутренне холодел, так как, прошедшая блестящую школу «Гудка», с его тогдашним «звёздным составом» фельетонистов в лице Ильфа, Петрова, Олеши, Булгакова и Зощенко, супруга порой выдавала такое, что даже в конце сравнительно «вегетарианских» 20-х годов находилось в опасном пограничье легитимной партийной критики и идейного очернительства. При этом её вера в коммунистические идеалы оставалась незыблемой, а сомнения мужа безжалостно высмеивались.

Первые годы после Гражданской и ещё какое-то время после переезда на Дальний Восток о детях они всерьёз не говорили. На деликатные вопросы друзей о вероятном пополнении семейства Фаина обычно отшучивалась, что у неё и без того полная часть желторотых новобранцев, которым мамка и нянька требуются.

Но после прохождения женой 30-летнего рубежа, Йона стал часто подмечать за ней непривычную задумчивость, плавную замедленность движений и долгий влажный взгляд, провожающий очередную, перекачивающуюся уткой, беременную лейтенантшу или высыпавший за воспитательницей на весеннее солнышко выводок галдящих детсадовских малышей. Одновременно Фаина стала нервной, раздражаясь по малейшему поводу, чего за ней раньше вообще не наблюдалось.

Наконец, Брискин проявил командирский авторитет, почти насильно усадил упирающуюся супругу в машину и отвёз в Хабаровск на обследование по женской части. Поставленный диагноз «непроходимость маточных труб» приговором бесплодия не являлся, но по уверению заведующей отделения гинекологии городской больницы лечения требовал серьёзного, длительного и, желательно, в столице. В Москву Фаина улетела во второй половине августа, а вслед за ней в маленький городок на Волыни полетела пространная телеграмма, разъясняющая ситуацию, взывающая к родительским чувствам и призывающая поддержать единственную дочь.

***

В итоге Брискину повезло. Если, конечно, арест, абсурдное обвинение и трудовой концентрационный лагерь можно назвать везением. Его взяли в начале сентября 1936-го, в собственном кабинете, через несколько дней после окончания первого московского процесса и расстрела Льва Каменева.

Вежливые молодые люди предъявили удостоверения, постановление об аресте и предписание о сопровождении в Москву. Первым побуждением Йоны было вызвать охрану и повязать чекистов самих. Дальше, по логике развития событий, следовало объявлять тревогу, поднимать корпус и... быть готовым воевать против своих. Или уходить с преданными ему офицерами в Китай. По-любому выходило, что из-за него должна пострадать куча народу. А так, может ещё обойдётся.

В Москве сразу с военного аэродрома «воронок» доставил Брискина на Лубянку. От вежливости первых сопровождающих не осталось и следа. Безличностные отрывистые команды вертухаев напоминали обучение служебных собак: «Встать! Повернуться! Раздеться! К стене!» Реалистичная оценка ситуации урезонивала уязвлённое генеральское эго: «В заключении все равны, СИЗО – не санаторий, подожди, авось разберутся... ага, недавно ты это уже говорил!»

– Что ж, – усмехнулся Йона, – у нас только в тюрьме и соблюдается принцип объявленного всеобщего равенства.

– Вам смешно, подследственный? – смуглолицый крепыш в тщательно отглаженной гимнастёрке оценивающе прощупывал Брискина внимательными маслянистыми глазками.

Не дождавшись ответа, он деловито придвинул к себе стопку чистой бумаги.

– Начнём. Фамилия, имя, отчество?

– С кем имею честь? – Йона припоминал правила поведения на допросах в царской охранке.

– Капитан госбезопасности Гурвич, Матвей Семёнович. Отвечайте на вопрос.

– Не вижу смысла тратить время на бессмысленные вопросы, капитан. Вам прекрасно известно, кто я такой.

– Понятно, – Гурвич кивнул, вылез из-за стола и коротко, без замаха, врезал Брискину в ухо.

От неожиданности и силы удара Йона свалился с табурета, получив дополнительно сапогом по рёбрам. Гурвич вернулся на место, дождался, пока конвоиры вернули оглушённого Брискина в сидячее положение и небрежно махнул им рукой на дверь. Несколько минут затем он писал, не поднимая взгляд на подследственного. Закончив, аккуратно вытер о промокашку перо и вставил самописку в прибор.

– Ну, что скажете?

Жестокий к милосердным будет милосерден к жестоким, – струйка крови сбегала от левого уха Йоны на белый подворотничок.

– Вот и я о том, – вздохнул Гурвич, переходя на идиш и доставая портсигар. – Курите?

– Это что, игра в злого и доброго следователя в одном лице? – Брискин вытер кровь тыльной стороной ладони.

– Нет, это ангел милосердия, ниспосланный Вам за добродетели в прошлой жизни, – без тени иронии ответил следователь.

– Здесь у всех ангелов так профессионально поставлен удар? У меня, кажется, барабанная перепонка лопнула.

– Первый разряд по боксу, – подмигнул Гурвич, – ударив пониже, я сломал бы Вам челюсть. А перепонка – ерунда, у меня на соревнованиях и в спарингах сто раз лопалась.

– А если не бить?

– А Вы знаете другой способ выгнать конвой, не вызвав подозрений, что еврей–следак покрывает еврея–врага народа? Тем более, если тот сразу борзеет?

– Выходит, я уже враг народа?

– Слушай, Йона Захарович, извини, что на «ты», но чем раньше привыкнешь к новым реалиям, тем лучше...

– ...по дороге в твой кабинет я думал о том же.

Гурвич кивнул.

– Так вот. Никто в твоём звании и положении не попадает сюда случайно. Да и не в твоём тоже. Никто не получает оправдательный приговор. Вопрос лишь в том, чтобы избежать «вышки» и не отправиться в лагерь законченным инвалидом.

– И что от меня требуется?

– В принципе, немногое. Подписать показания, «вспомнить» для убедительности какие-то детали.

Брискин задумался. О методах работы госбезопасности он был наслышан от армейских особистов. Чекисты умели мягко стелить и добиваться желаемого не мытьём, так катаньем. Даже Зиновьева с Каменевым публичное признание вины не спасло от расстрельного подвала. Замарать своё имя, оговорить товарищей и всё одно – получить девять грамм в затылок?!

Он выпрямил спину и уже открыл рот, когда следователь, сделав предупреждающий жест, с силой хлопнул пресс-папье по столу и истошно заорал:

– Ты у меня всё расскажешь, сука! Генерал грёбаный! Тут и не такие кололись, падаль!

Йона улыбнулся, вспомнив ротмистра Дайнеко. Вновь перейдя на идиш, Гурвич тихо добавил:

– Ты вправе мне не доверять, но выбор у тебя не велик. Если откажешься, я найду способ передать твоё дело другому следователю, потому что бить тебя больше не собираюсь, и признание из тебя будут выколачивать другие. В случае согласия, подберём статью полегче, получишь свою «пятёрку», максимум «десятку», возможно, выйдешь раньше.

– Подумай до завтра, дольше откладывать нельзя. Меня подгоняют, но, главное – у нас в конторе намечаются кадровые перестановки, похоже, скоро «червонец» срока любому за счастье покажется, – он криво ухмыльнулся, – да и в милосердии новой команды к старым сотрудникам я, честно говоря, сильно сомневаюсь.

Гурвич кругом оказался прав. Назначенный в конце сентября 1936-го на должность наркома внутренних дел Николай Ежов за отпущенные ему вождём два года кардинально «почистил» от ягодовских кадров органы госбезопасности, а заодно и остальную территорию одной шестой крайне неравномерно обитаемой суши.

Подписавший грамотно составленное признание, бывший комкор Брискин получил перед октябрьскими праздниками семь лет по статье 58, часть 14 – контрреволюционный саботаж без отягчающих обстоятельств, и вскоре отправился отбывать наказание в сравнительно спокойную зону под Ижевском.

Бывший капитан госбезопасности и чемпион Москвы в среднем весе по боксу Матвей Гурвич, превращённый в результате трёхнедельной «обработки на конвейере» в мешок с переломанными костями, был расстрелян в лубянском подвале в канун нового 1937 года. Последние слова, слетевшие с разбитых губ экзекутируемого «польского и немецкого шпиона», по мнению старшего следователя Соломона Зисельса в переводе звучали, как: «Жестокий к милосердным...», – хотя новый замначальника отдела контрразведки к тому времени уже основательно принял в честь праздника на грудь и мог ошибаться.

***

Где-то через полгода Брискину окончательно стало ясно, каким удивительным образом распорядилась в его отношении судьба, сведя в одной точке пространства и времени с человеком, способным и готовым помочь. Возможно, и очень даже вероятно, что была это не судьба, а Высшее Единое Начало, предопределяющее удел каждого живого существа, веру в которое Йона успел основательно, хотя и не до конца, подрастерять.

Начавшаяся в стране ежовская кровавая вакханалия уже не оставляла у него сомнений, как в спланированности уничтожения партийной, военной, хозяйственной и гэбэшной верхушки, так и в завершении его собственного существования на земле, не окажись он арестованным раньше и не попади его дело к Гурвичу. Как ни парадоксально, лагерь представлялся сейчас наиболее безопасным для него местом, что, впрочем, не делало его сколько-нибудь пригодным для жизни.

Наиболее поражала в лагере скорость одновременного расчеловечивания как заключённых, так и охранников, находившихся по другую, условно свободную сторону «колючки». Иной раз скорость достижения высоты положения, занимаемого человеком на воле, оказывалась прямо пропорциональна стремительности его падения здесь: готовности унижаться, стучать, рыться в мусорных баках, вылизывать миски после других. И тут же – нормальные, вчера призванные деревенские парни, за считанные недели превращались в жестоких, мстительных, остервенелых существ, превышающих в злобе своих, специально натасканных на зэков, собак.

При большом количестве «политических» в лагере был широко представлен весь спектр: начиная с недобитых монархистов–белогвардейцев, кадетов, эсеров разных оттенков, меньшевиков, религиозных сектантов, троцкистов, сторонников Промпартии, военного коммунизма, НЭПа, отзовистов правых и левых... и так вплоть до твердокаменных сталинистов, убеждённых в справедливости применения репрессий ко всем, кроме самих себя.

Эти чаще других лезли в «актив», аккумулировав на себе презрение и ненависть остальных заключённых, в результате чего с ними периодически случались неприятности в виде: не в ту сторону упавшего дерева на лесоповале, внезапного оползня в гранитном карьере или просто обширного ночного инфаркта. С летальным исходом, как правило. В конце концов, в сидельцах тут числились не только интеллигентствующие теоретики революционной борьбы, но и вполне себе нормальные люди, осуждённые за грабежи, разбой и убийства.

Участия в политических дискуссиях Брискин не принимал. Не потому, что боялся стукачей или не знал к кому примкнуть. Совершенно чёткое осознание преступности этой власти, обида за собственную многолетнюю слепоту, боль за безвинно уничтоженных друзей, готовность бороться с системой, если удастся выжить, и одновременное понимание призрачности этих шансов определили его существование в лагере. Дискутировать не имело смысла.

Месяца через три после прибытия в лагерь, он получил письмо из маленького городка на Волыни, в котором скупо сообщалось, что его жена Фаина Брискина–Розенблюм трагически погибла, попав под колёса автомобиля в Москве, и похоронена в родном местечке. А спустя годы Брискину рассказали о самоотверженных попытках Фаины добиться его освобождения. Она стремилась получить аудиенции у Ворошилова, у Калинина, у самого Сталина, стучалась во все двери, постоянно требовала свидания, не вылезала из очередей для передачи посылок на Лубянке и в Лефортово. Похоже, кому-то такая активность пришлась не по вкусу. Там, на Театральном Проезде, рядом со зловещей площадью, её и сбила, мчавшаяся на дикой скорости машина. Виновных, разумеется, не нашли.

Там, Наверху, не был утверждён его приговор. Вместо него оказалась взята жизнь самого близкого и преданного человека. Йона не считал такой размен справедливым.

***

Банный день в лагере – дело святое. Можно пропустить приём пищи, попросив товарища принести твою пайку, но остаться ещё на одну неделю грязным было немыслимо. По крайней мере, для чистоплотного Йоны.

В тот четверг его опять дёрнули в оперчасть к «куму», поскольку настырный и туповатый майор никак не оставлял тщеславных попыток заполучить в актив бывшего генерала, неизбежно натыкаясь на вежливый, но твёрдый отказ. В баню Брискин примчался, когда его отряд уже закончил помывку, с трудом уломав дежурного вертухая впустить его с соседним бараком.

Рядом с ним мылся измождённый старик из новоприбывших, подставлявший под слабую струю тепловатой воды морщинистое, похожее на печёное яблоко, лицо с закрытыми от наслаждения глазами. Что-то в его облике казалось Брискину щемяще памятным, вызывало стёртые ассоциации, выплывавшие из другой, давнишней жизни.

И лишь когда человек повернулся, тщетно пытаясь поскрести скрюченными артрозом пальцами утлую спину, эффект узнавания сработал в голове Йоны за долю секунды. Обладателя лестницы бугристых, потемневших от времени, поперечных рубцов с кем-то спутать было невозможно.

Он не стал говорить в душевой – время поджимало, следующий отряд нетерпеливо матерился у дверей раздевалки, но вечером, перед отбоем, Брискин без труда обнаружил старого знакомого в соседнем бараке, неподалёку от плохо подогнанной, сквозящей щелями входной двери.

– Ещё повезло, что место на нижних нарах досталось, – мельком подумал Йона, – могли доходягу и на верхнюю шконку загнать. С другой стороны, наверху хоть немного теплее.

Пару минут он с любопытством разглядывал лежащего на спине, не мигая уставившегося в потолок, зэка.

– Хотел чего? – не поворачивая головы, прервал молчание недавно прибывший.

– Товарищ Фрейман? – полувопросительно, с оттенком уважения к былым заслугам и возрасту, обратился Брискин.

– Ну, я Фрейман, а ты, что за гусь будешь? – не слишком вежливо отозвался тот.

– Брискин Йона, собрание эсеров в местечке под Витебском, 1913 год.

– Не припоминаю, – буркнул Фрейман, поворачиваясь спиной и натягивая на ухо облезлое одеяло, бывшее когда-то байковым.

– А ты постарайся, Юдель, – ласково переходя на мамэ-лошн, присел рядом Брискин, –

припоминай, как вернулся из треклятой Европы в итальянской сорочке, в «тройке» английского сукна, модным цюрихским портным шитой, в ботинках шведских поскрипывающих, на подошве такой толстой, помнишь? Как учил диалектике революционной борьбы эсеров местечковых, со ртами открытыми тебе внимавших? Как колебания мальчишки зелёного развеивал, в справедливости применения насилия сомневающегося? Припоминаешь, или вышибли тебе память пролетарии уголовные вместе с зубами последними?

Фрейман с трудом поднялся, поморщившись от хруста где-то внутри его иссушённого тела.

– Теперь узнаю... здоровый ты бугай вымахал, тогда, вроде, мелкий был...

– Это тебе с высоты авторитета партийного так казалось, – успокоил Йона, – впрочем, я тебя тоже только по шрамам каторжным идентифицировал, стало быть, квиты.

– Ты чего хотел, Брискин, про шмотки мои буржуазные напомнить, раны солью погуще присыпать? Хрен ты угадал, плевать мне на барахло с деликатесами, я и в клифте лагерном, да с миской баланды революционером остаюсь. Не привыкать.

– Огрубел ты, товарищ Фрейман, – усмехнулся Йона, – и впрямь не узнать члена ЦК крупнейшей российской партии. Только ведь не про шмотки речь, я тебе свой вопрос четвертьвековой давности повторить хотел. Помогла тебе жестокость запредельная, получилось с обществом свободным, с возможностями равными, со счастием всеобщим? О таком будущем ты мечтал? Или причина в большевиках, эсеровские идеи народовластия извративших?

Чёрные зрачки светло-карих навыкате глаз знакомо расширились, выдавая высокий градус закипающего раздражения.

– Я в РСДРП(б) перед Октябрьским восстанием перешёл, убедившись, что только большевики должной решимостью для взятия власти обладают. И ни разу с тех пор в своём выборе не разочаровался, понял!

– Ты сейчас серьёзно? – поразился Брискин, узнавший час назад у прибывшего одним этапом с Фрейманом пожилого троцкиста, что Юделя репрессировали ещё в 1931-м и с тех пор мытарили по северным лагерям, недавно накинув срок.

– Абсолютно серьёзно.

– Так ведь в стране большинство невиновных сидит!

– Это кто сказал? Ты про теорию нарастания классовой борьбы по мере построения социализма слыхал? Все эти дворяне, офицерьё, кулаки, нэпманы, попы и прочие оппортунисты и отщепенцы – есть враги, вне всякого сомнения! И ты, ешиботник, милосердия ищущий, тоже враг. Правильно тебя посадили.

– А тебя?

– Может и меня, – Фрейман зевнул и примирительно добавил, – нет никакого милосердия в природе. Жестокость есть, а милосердия нету... Ладно, иди уже, устал я.

Он отвернулся, давая понять, что разговор окончен, и вновь натянул на голову жалкое арестантское одеяло, наведя Брискина на прискорбную мысль об использовании Юделем ровестницы этой постельной принадлежности на царской каторге и её приличных шансах пережить теперешнего владельца.

Назавтра Йона заручился согласием главвора лагеря поспособствовать назначению новоприбывшего больного старика–революционера на освобождающееся вскоре «блатное» место в хлеборезке. Смотрящий уважал Брискина за военную прямоту, разносторонность знаний и умение поддержать толковую беседу за кружкой чифиря. А ещё через неделю по дороге в промзону Фрейман оступился, не смог быстро встать, получил сапогом под дых от неопохмелившегося, а потому особенно злого с утра вертухая, и к вечеру тихо умер в тюремной больничке от внутреннего кровотечения, вызванного разрывом селезёнки, подтвердив собственный тезис об отсутствии милосердия при тотальном засильи жестокости.

***

В 1939-м кровавая «ежовщина» завершилась, выполнив свою роль. Волна террора заметно схлынула, приток новых заключённых ослаб и лагерный режим, вроде бы, помягчел. В начале лета Брискин, старающийся следить за текущими событиями из периодически попадающих в лагерь газет, обратил внимание на проходящие в Москве переговоры о взаимопомощи с англо-французскими представителями. Тянулись они как-то вяло, разобраться в деталях по скупым газетным заметкам было не просто, а завершилась эта история 23 августа прибытием в Белокаменную министра иностранных дел Третьего рейха Йоахима фон Риббентропа и подписанием договора о ненападении между Германией и Советским Союзом. В нагрузку прилагался секретный протокол о разграничении «сфер интересов» между сторонами, что означало – передел захватываемой Восточной Европы.

СССР выбрал сторону. Новый союзник имел тот же цвет флага, тот же социализм в названии правящей и единственной партии, то же презрение и ненависть к западным демократиям, такого же обожествляемого вождя, такую же захлёбывающуюся от ненависти пропаганду и схожую свирепость карательных органов. Детали идеологических разногласий лишь оттеняли сходство режимов–близнецов.

Через неделю после заключения пакта обезопасивший себя на востоке Гитлер напал на Польшу. Таймер отсчёта времени до большой войны оказался запущен. Последние сомнения Йоны развеялись. Обоим близнецам, претендовавшим на роль Каина, предстояло разыграть, кому выпадет незавидный жребий Авеля.

Для Брискина по-прежнему оставался неразгаданным смысл ликвидации значительной части советского генералитета перед готовящимся побоищем, но он уже не пытался постичь логику диктатора, являвшего собой, по его мнению, адскую реинкарнационную смесь из Торквемады, Талейрана и Малюты Скуратова.

И когда в конце июня 1941-го, наконец, полыхнуло, Йона отметил про себя, что несмотря на задержку немецкого наступления по его подсчётам примерно на месяц, более мобильный вермахт всё же опередил огромную и неповоротливую РККА, и приготовился к переменам, которые не заставили себя ждать.

Примерно через месяц Брискина сразу после утреннего развода без объяснений отправили на вещевой склад, переодели в чей-то штатский костюм и служебной машиной начальника лагеря отвезли на ближайший полевой аэродром, откуда транспортный Ли-2 с двумя угрюмыми сопровождающими спустя четыре часа доставил бывшего комкора в Москву.

***

В глубине кабинета со стандартными дубовыми панелями, за уставленным телефонными аппаратами огромным столом восседал под портретом Сталина человек с пышной копной вьющихся волос, тонкими семитскими чертами лица и четырьмя красными ромбами с золотой звездой армейского комиссара 1-го ранга в петлицах.

– Ну да, – вздохнул про себя Брискин, – куда ж без тебя.

Меньше, чем бывшего секретаря Сталина, а ныне начальника Главного политуправления Красной армии Льва Мехлиса, ему хотелось видеть сейчас разве что лагерного «кума». Они познакомились в 1923-м в одной весёлой компании, куда Брискина зазвал разбитной Гриша Каннер, тоже трудившийся в секретариате генсека. Мехлис с Каннером были внешне похожи: выразительные карие глаза, жёсткие курчавые волосы, впечатляющие носы – такие типичные местечковые евреи. Йона ещё удивлялся, как Сталин, об антисемитизме которого уже тогда ползли слухи, терпит возле себя этих двоих. Потом понял – будущий вождь умел использовать преданных людей, подавляя собственные природные инстинкты. А польза от обоих доверенных лиц имелась немалая: что от посвящённого во все официальные дела Сталина Мехлиса; что от курирующего более тёмные делишки Каннера.

Коллегам по секретариату судьба выпала разная. Каннера расстреляли в 1938-м в печально известной «Коммунарке»; Мехлис же мирно скончался в своей постели в феврале 1953-го, опередив обожаемого им Хозяина на три неполных недели.

В начале 1939-го в барак к Брискину с этапа попал советский разведчик–нелегал, вызванный, как водится, в Москву, арестованный и чудом избежавший расстрела. От него Йона узнал об осуществлённом с подачи Мехлиса фактическом разгроме Разведупра РККА и уничтожении многих политработников и военачальников, в том числе, самого маршала Блюхера.

– Заключённый Брискин по вашему приказанию прибыл, гражданин комиссар 1-го ранга, – не отказал себе в удовольствии лагерного приветствия Йона.

Мехлис оторвался от бумаг и несколько секунд непонимающе смотрел на него. Наконец, губы его дрогнули и расползлись в подобие страдальческой улыбки, как будто из зоны приехал он сам.

– Йона Захарович, сколько лет... ты изменился.

– Так точно, гражданин комиссар 1-го ранга.

– Оставь эти глупости, я тебе не начлаг, а ты больше не заключённый. Садись, можешь курить, – Мехлис кивнул на пачку «Казбека».

– Спасибо, я насиделся.

– Сохранил чувство юмора, – прищурился хозяин кабинета, – молодец. А нам тут, понимаешь, не до шуток сейчас. Три дня назад немцы Смоленск взяли. Прут как ненормальные. Кто бы мог подумать...

– Тем кто умел думать, давно мозги по стенкам лубянских подвалов размазали, только такие жополизы как ты, да пара дебилов–кавалеристов остались, – мысленно ответил Йона и на всякий случай уточнил:

– Так я освобождён, товарищ комиссар?

Мехлис убрал улыбку, соорудив на лице надменно-торжественное выражение:

– Родина простила Вас, товарищ Брискин. Вы восстановлены в воинском звании и, главное... – он выдержал МХАТовскую паузу, – в нашей родной коммунистической партии. Возьмите.

Бордовая «корочка» партбилета перекочевала в карман, выданного на лагерном складе пиджака, не вызвав у его владельца ожидаемых начальником Главного политуправления бурных эмоций. Покончив с формальностями и провожая Брискина до дверей, Мехлис придержал его за локоть и, понизив голос, сообщил:

– Знаешь, а я ведь лично ходатайствовал перед Иосифом Виссарионовичем о твоём освобождении.

– Интересно, – подумал, натянуто улыбнувшись Йона,– вот на хрена он врёт? Не дурак ведь, должен понимать, что не поверю. И всё равно лепит, так, на всякий пожарный!

Уже потом, на фронте, ему расскажут байку о том, как посаженный в 1937-м один из лучших советских военачальников, будущий маршал Победы Рокоссовский, жестоко избиваемый в тюрьме, со сломанными рёбрами, потерявший передние зубы, и всё же не сломившийся, не признавший вину и никого не оговоривший, был выпущен по ходатайству Жукова и Тимошенко, и на одном из приёмов удостоился беседы со Сталиным.

– Где Вы были, товарищ Рокоссовский, что-то я давно Вас не видел? – на голубом глазу поинтересовался вождь.

– Я сидел, товарищ Сталин.

– Нашли время...

***

При получении документов выяснилось, что Мехлис соврал ещё кое в чём. В звании Брискина понизили до генерал-майора, поскольку комкор соответствовал генерал-лейтенанту. Мелочь, конечно, в сравнении с теми, кого не сочли нужным вытаскивать из лагерей, и уж тем более теми, кто вместе с большими ромбами в петлицах потерял голову. Кстати, за всю войну, когда власть не скупилась на звания и награды, и карьерные взлёты нередко происходили по баллистической траектории, не раз отличившийся в подготовке и проведении успешных операций, Брискин вторую генеральскую звезду так и не получил.

Надо сказать, что к своему освобождению Йона отнёсся философски. Нет, разумеется, были и безмерная радость, и колоссальное облегчение, и возвращение забытого за пять лет чувства свободно передвигаться без команды. Первую неделю он вообще вздрагивал на улице от любого резкого повышения фонового шума: будь то автомобильный гудок нетерпеливого водителя, крик капризничающего ребёнка или бурное выяснение отношений у пивного ларька.

Предстоящая отправка на фронт воспринималась им как естественное возвращение к исполнению своих служебных обязанностей и волновала разве что в плане возможной утраты некоторых профессиональных навыков и недостатке знаний тактико-технических характеристик новых видов оружия.

Но главная мысль, пульсирующая через определённые промежутки времени в голове Брискина, заставляя внезапно останавливаться в многолюдной толпе посреди тротуара на улице Горького или подбрасывая тело в мягкой постели «Метрополя» посреди ночи, заключалась в том, что освобождён он Хозяином для нужд войны, исключительно ради этого; что в любой момент ситуация может развернуться на 180 градусов, и он вновь окажется на нарах в продуваемом холодном бараке с миской водянистой баланды, состоящей из гнилой картошки, капусты и плавающей в ней, если повезёт, унылой селёдочной головы.

А ещё перед глазами стояли судьбы коллег–военачальников: расстрелянного буквально накануне командующего Западным фронтом генерал-полковника Павлова, едва ли виновного в грубых просчётах начала войны, которого Брискин знал лично и считал одним из способнейших командующих РККА; не менее талантливого генерала Власова, перешедшего впоследствии на сторону врага и создавшего крупнейшее воинское соединение из соотечественников, до последнего дня войны сражавшееся против большевиков; а также десятков других высших командиров, уничтоженных до и во время этой войны вопреки всякой логике и здравому смыслу.

За последующие три года Брискин успел побывать на должностях командира бригады, начальника штаба дивизии, комдива. Повоевать на разных фронтах. Наступать по трупным полям Ржева – невообразимому, смердящему под летним солнцем месиву, состоящему из покрытых червями тысяч человеческих тел. Выходить из «барвенковской западни», в ходе провальной Харьковской операции, потеряв при прорыве 90 процентов личного состава бригады. Участвовать в контрударе под Прохоровкой, достойно противостоя отборным эсэсовским танковым дивизиям и получив по итогам успешного сражения орден Ленина.

И при этом не очерстветь, не покрыться коркой, беречь солдата, пытаясь в любой ситуации выполнять вышестоящий приказ так, чтобы минимизировать потери. Что, к сожалению, далеко не всегда удавалось...

***

Бои за Белоруссию начались в феврале 1944-го. Неудачная Витебская наступательная операция, в результате которой войска Прибалтийского фронта всё же охватили группировку противника, создала условия для его разгрома в последовавшей летом и увенчавшейся успехом Витебско-Оршанской операции.

27 июня 1944 года генерал-майор Брискин ехал по главной улице местечка, в котором не был тридцать лет. Боевые действия здесь не велись и городок не пострадал. В местечке внешне мало что изменилось. Те же покосившиеся заборы, облупленная краска вывесок, упорно выискивающие съестное в придорожной грязи куры.

Отсутствие людей на улицах можно было объяснить быстрой сменой власти – ожидали боёв, не хотели рисковать попаданием под раздачу, – но тягостно-сосущее ощущение под ложечкой появилось у Йоны ещё до въезда в город и нашло своё подтверждение раньше, чем его шофёр, развесёлый парень Женя Гулько успел сбегать за ведром воды для перегревшегося радиатора, попутно расспросив выглянувшую из-за плетня старуху о наличии в хате жареных семечек и незамужней внучки.

Обшарпанная входная дверь в дом Вайсбурдов приотворилась лишь ненамного, явив небритую припухшую физиономию с коротким вздёрнутым носом и маленькими, заплывшими жиром, настороженными глазками, полностью довершившими сходство субъекта с наиболее известным некошерным животным.

– Хозяева где? – без церемоний включил начальственный тон Брискин.

– Ну, я хозяин, – мужик опасливо покосился на генеральские лампасы.

– Настоящие хозяева – Вайсбурды.

– Дык, эта... слышь, Христя, – крикнул он в глубину дома, – тут нейкіх Вайсбрудов пытаюцца.

– Гэта напэўна тыя жыды, што раней... – баба осеклась при виде входящего в горницу рассвирепевшего генерала, волочившего за шиворот её перепуганного мужа.

– Последний раз спрашиваю обоих: где проживавшая здесь еврейская семья? – Брискин вытащил из кобуры табельный «ТТ».

– Не страляйце, пан афіцэр, – заголосила, бросившись в ноги женщина, ­– мы нікому зла не зрабілі, нічога не ведаем, муж на железной дороге працуе, хату нам управа вылучыла, мы, калі трэба, хоць зараз сыдзем, толькі пашкадуйце, не сіраціце дзетак няцямленыx...

Словно в подтверждение её слов, из спальни вывалились трое мал мала меньше, с рёвом облепив материну юбку. Йона устало опустился на стул, отрешённо уставившись на тёмное пятно на стене, оставшееся от увеличенной семейной фотографии Вайсбурдов. Он вспомнил, как стоял тогда во втором ряду крайним слева, неловко пряча руки за спину и кусая нижнюю губу, чтобы не рассмеяться, наблюдая за потугами несчастного фотографа, битый час добивавшегося от десятерых сорванцов возможности сделать приличный кадр.

Соседская старушка потом рассказала Брискину, что Шулима и Броху весной 1942-го вывезли в Витебское гетто, и там, очевидно, расстреляли. Та же участь постигла троих дочерей Вайсбурдов с семьями, проживавших в местечке. Другие дети переженились–разлетелись, стариков навещали нечасто, но если живыми остались, то и слава Б-гу. Йону соседка, разумеется, не узнала, и напоминать о себе он не стал. Ощущение вины перед приёмной семьёй не покидало его уже никогда.

В машине Гулько, планировавший поспеть в часть к обеду, с надеждой глянул на шефа:

– В штаб, товарищ генерал?

– Погоди, ещё в одно место заскочим. Направо давай...

Перед заколоченной досками дверью бывшего букинистического магазина Йона постоял минут пять. Дерево порядком подгнило, и полуподвал явно давно не использовался. Местечко по-прежнему казалось вымершим, шальной ветер гонял по выщербленной мостовой бумажки и ещё какой-то мусор. Спросить было не у кого, да и смысла спрашивать Брискин не видел.

Они развернулись, и Гулько с радостью переключил скорость, предвкушая наваристый суп из куриных потрошков, анонсированный утром толстым штабным поваром Кондратьичем, по кличке Черчилль. Проезжая старую мыловарню и уже, по-видимому, навсегда прощаясь с городом своего детства, Брискин обратил внимание на одинокую фигуру, облокотившуюся на невысокий штакетник, кусок которого чудом уцелел возле угла здания, героически пережив две мировые войны.

Что-то неуловимо знакомое почудилось Брискину даже не в облике, а скорее в позе, подпирающего заборчик местного мужика.

– А ну, тормози!

Гулько со вздохом перенёс ногу с педали газа на тормоз, убедившись, что с комдивом сегодня творится неладное, и с деликатесами Черчилля он явно пролетел. Вблизи смутная догадка Брискина обрела конкретные очертания.

– Васька? Журба?

Мужик выронил самокрутку и сделал неудачную попытку вытянуться по швам.

– Журба, Василий... я буду... а Вы, извиняюсь..?

– Брискин, Йона, соседний двор на Сухомлинском. Вспомнил?

Дядька сомнительно поскрёб щетину, попытавшись представить себе человека на «виллисе», с красными лампасами и тремя рядами орденских планок в их зачуханном Сухомлинском переулке.

– Эх, надо было тебя тогда точно доской по хребтине перетянуть, может, лучше б меня запомнил.

На растерянной физиономии мужика отразилась живительная перемена, он просиял и восторженно хлопнул себя по засаленным коленям.

– Етить твою налево, это ж надо! Брискин, цельный генерал!!

Он полувопросительно развёл руки, и Йона с удовольствием заключил в объятия давнего, хотя и не очень доброго знакомого.

– Ишь ты, – не унимался Журба, разглаживая добротное сукно генеральской формы, – до больших чинов дослужился, молодец! Не зря реб Аншель ещё тогда про тебя говорил, мол, далеко парень пойдёт.

– А ты реба Аншеля откуда знал?

– Ну как же ж, тогда, аккурат после той истории... – Васька замялся, – с доской... Короче, реб Аншель у нас по дворам ходил, робят спрашивал, которые слепого обидели. Ну, я молодой, борзый был, наехал на него чутка: «Чего, мол, хотел, дядя, нам тут и тебя обидеть недолго». А он ко мне так по-доброму, знаешь, спокойно, словами простыми – аж слушать хочется. Со мной ведь до этого никто по-людски и не разговаривал никогда – что мамка, что отчим: «Васька то, Васька сё, мать–перемать...» Ну, стал я потом к ребу Аншелю в магазин захаживать, книжки читать. Корешей подтянул, Алеся с Жоркой, помнишь? Учёными людьми мы хотя и не стали, но прояснилось кой чего в мозгах, да и от тюрьмы убереглись.

– Слушай, а он давно умер? Где похоронен не знаешь?

– Кто умер?

– Не мы с тобой, разумеется. Реб Аншель.

– А чего ему помирать-то? Жив–здоров, чего и Вам желает.

– К-как жив?! – у Брискина сразу вспотели ладони.

– Тут цельная история, генерал, считай, детектив, – радуясь произведённому на собеседника эффекту, довольно залыбился Журба.

– Реб Аншель, он, эта, старенький уже был, в помощи нуждался. Ну, мы с Алесем и Жоркой пособляли ему последние годы: картошки там накопать, угля наносить, по дому чего прибить–починить. На праздники, опять же, бабы наши завсегда ему чего вкусненького передавали. Ну, а как немцы три года назад пришли, так сразу евреев, которые помоложе, в Витебск на работы отправили, а с остальными, мне уж известно было, чего, гады, удумали. Свояк из Гродно в гости приехал – жути нагнал... А тут, как раз, отчим мой, что последние месяцы парализованный за ширмой в углу лежал, преставился. Ну, мы со свояком его ночью – на кладбище, прикопали возле родителей евонных, а реба Аншеля той же ночью – к нам. Никто подмены и не заметил. Так всю войну и жили: днём старик по дому ходит, пацанов моих младших грамоте учит, да книжки свои читает, а ежели в дверь кто стучится – сразу за ширму – и мычит, как отчим после инсульта. Умора!

Он подмигнул Йоне и достал кисет. Брискин на секунду задумался, затем расправил гимнастёрку под портупеей и решительно взял Журбу за плечо.

– Живёшь там же, Василий? Поехали, времени мало.

За столом в небольшой горнице, водя увеличительным стеклом вдоль строк толстого потрёпанного фолианта, сидел Аншель Шпицер. Остатки его волос пегой паклей выбивались из-под большой сатиновой ермолки, он ещё больше сгорбился и усох. В остальном это был тот же человек, погружённый в Талмуд и не заметивший появления Йоны в своём магазине три с лишним десятка лет назад. Тот же мудрый, наивный, добрый «книжный червь» реб Аншель. Наставивший на путь истинный многих и удостоившийся прижизненной благодарности, по крайней мере, от одного. Мутная пелена на мгновение застила Брискину глаза и он поспешно вытер их рукавом.

А ройтер генерал Йойнэ собственной персоной, – с улыбкой отложил лупу в сторону Шпицер. – Я знал, что мы ещё встретимся.

– Так же говорил...– Брискин наморщил лоб, – Шлоймэ... он, кажется, с Вами знаком был.

– Шлоймэ Гельфер, – сразу посерьёзнел реб Аншель, – был лучшим и самым удивительным учеником нашей ешивы. Он не просто быстрее других запоминал и вникал в суть, он нестандартно мыслил. На занятиях по Гемаре его нам всегда в пример ставили. Про его способности читать мысли и ставить диагнозы в городе уже тогда легенды ходили, хотя некоторые наши учителя это осуждали, считали выдумками и баловством. Наверное, завидовали, ведь этим даром великие цадиким обладали. А прогнозы Шлоймэ сбывались почти всегда. Имелся, правда, и у него недостаток – скромностью не страдал. Но он с ним боролся, – успешно, насколько я мог судить.

– Такому талмид хохему (талмид хахамиврит – раввинистический учёный), как Шлоймэ, большое будущее предрекали: удачный шидух с богатой невестой; со временем мог ешиву возглавить или свою создать. Тем не менее, я не удивился, когда выяснилось, что он... от всех предложений отказался. Просто однажды собрал вещи, коротко попрощался со всеми и ушёл. С тех пор странствовал, помогал евреям, учил, лечил. Я после свадьбы сюда к родителям жены переехал, книгами занялся. Шлоймэ меня навестил как-то, поспорили мы, – реб Аншель улыбнулся, – он меня в литвачестве обвинял чрезмерном, в отходе от хасидизма. Горячий был...

– Но то, что он в гражданскую вытворял, вообще ни с чем не сравнимо было. Представь себе, он ездил по местам боевых действий и умудрялся пробиваться к разным командирам: и к красным, и к зелёным, и к петлюровцам...

– Подтверждаю из личного опыта... – вставил Йона.

– ...и я ума не приложу, какие аргументы он находил, какими небесными карами их стращал, какие блага сулил, но только рассказывали, что спасал он евреев в разных местах и сам в живых оставался. То ли за юродивого его принимали, то ли за пророка...

– И что было дальше? – тихо спросил Брискин.

– В последний раз я слышал о Шлоймэ в конце 20-х, его арестовали в Житомире. Что случилось потом – не знаю. Думаю, что такой человек не мог уйти из жизни... обычным образом.

– Вы хотите сказать... – поднял бровь Йона.

– Нет, конечно... Пророк Элиягу, одновременно существующий в Высшем мире ангелов и в мире земном, является в своём роде единственным. Но великий Бааль Шем Тов перед своей смертью сказал, что выходит через одну дверь и входит в другую. Полагаю, что эти врата могли раскрыться и перед Шлоймэ...

Шпицер замолчал, эмоционально исчерпав силы. Брискин вздохнул, накрыв своей ладонью чуть подрагивающие пигментированные кисти рук с жёлтой полупрозрачной кожей.

– Простите меня, реб Аншель.

– За что? – Шпицер непонимающе вскинул седые мохнатые брови.

– Столько лет не приезжал, ни одной весточки... Вы этого не заслужили.

В старческих водянисто-голубых глазах Шпицера плескалась искринка оптимистической мудрости.

– Ты сам выбрал свой путь, Йойнэ, и я не пытался тебя остановить. Ты продолжаешь по нему идти, и сейчас находишься на середине... и на распутье. Твой главный выбор ещё не сделан... Вс-вышний не посылает человеку испытаний, которые тот не может выдержать. Не кори себя за то, что не навещал – ты не забыл обо мне, этого достаточно.

Йона покачал головой.

– Наверное, я оказался плохим учеником, если хулиган Васька проявил себя нравственнее, выше меня.

– Каждый из нас выполняет собственное предназначение на земле. Василий спас одного старика – честь ему и хвала. Ты в состоянии спасать десятки, сотни молодых жизней. Твои возможности больше, также как и твоя ответственность. Главное – не быть...

– ...жестоким к милосердным.

– Вот видишь, – искринка радостно выпрыгнула из глубины глазного яблока Шпицера и, отразившись от звезды на Йонином погоне, нырнула на прежнее место, – а ты говоришь – плохой ученик!

– Извиняюсь, товарищ генерал, – в дверь неловко просунулась кудлатая голова Женьки Гулько, – наши сильно вперёд уйти могут, а я здешних дорог не знаю...

Брискин жадно всматривался напоследок в изборождённое глубокими морщинами, покрытое мелкой сетью синеватых кровеносных сосудов доброе лицо наставника, понимая, что другого шанса уже не будет.

– Вы ведь коэн, верно, реб Аншель?

– Ты и это не забыл, Йойнэ. Иди сюда.

Не было предела изумлению водителя, наблюдавшему в приоткрытую дверь опустившегося на колени своего грозного комдива; неслышно шевелящего губами древнего старика, возложившего дрожащие руки на склонённую командирскую голову; и, наконец, самого генерала, бережно целующего благословившую его руку.

***

Летнее наступление развивалось стремительно. В день войска проходили по 20–25 километров, завершив в течение месяца освобождение всей Белоруссии. Картина почти повсеместно представала перед глазами удручающая: вымершие деревни, сгоревшие дома с торчащими обугленными печными трубами, напоминавшими закопчённые пальцы укоризненно воздетые к Небесам; скелеты фасадов городских зданий с пустыми глазницами окон; стаи одичавших голодных собак, крысы, грязь, запустение...

Сказывались активность в крае партизан, ответная реакция карателей и тяжёлые бои при освобождении республики. Не везде, конечно, творился апокалипсис, подобный сталинградскому, но и увиденного хватало.

Вечером 10 июля в штаб дивизии поступило донесение о приближении к реке Неман вышедшей из леса большой группы людей – не то партизан, не то гражданских.

– И что, – Брискин оторвался от карты, непонимающе глядя на своего начальника разведки Иосифа Галахера, – мне с этим лично разбираться?

– Там евреи, Йона Захарович, – склонился к уху комдива подполковник, – очень много, колонна на километр растянулась. Откуда, как уцелели – ума не приложу. Говорят, в Новогрудок направляются. Может, помочь надо, охрану обеспечить – местное население, сами понимаете...

– На километр колонна, говоришь? – Брискин задумчиво повертел в руках карандаш. – Отсюда далеко?

Через четверть часа взорам комдива и главного дивизионного разведчика открылась картина, достойная библейского сюжета. Сотни людей, растянувшись на пологом берегу Немана, с ликованием плескались в проточной воде. Происходящее отдалённо напоминало завершение перехода израильтянами Чермного моря после утопления войскa фараона.

В последний раз Брискин с Галахером видели такое количество евреев в нетронутых погромами украинских местечках во время гражданской войны. Люди мылись, стирали вещи, просто сидели, сбросив обувь, погрузив в проточную воду натруженные за войну ноги и блаженно прикрыв глаза.

– Старший кто здесь, товарищи? – обратился к двоим, старательно выкручивающим галифе, мужчинам начальник разведки.

Тувья, – сложил руки рупором один, – кум аhер, мэн бэт, дем командир (Тувья, иди сюда, тут командира спрашивают – идиш).

Но их уже заметили. На ходу натягивая нательную рубашку, к офицерам приближался крупный человек лет сорока, с квадратными плечами, упрямо выступающим вперёд подбородком, зачёсанными назад мокрыми волосами и спокойным, уверенным взглядом, совсем не похожий на еврея.

– Командир партизанского отряда имени Калинина Тувья Бельский, – чётко представился он.

– Командир 62-й танковой дивизии генерал-майор Брискин.

– Начальник дивизионной разведки подполковник Галахер.

Рукопожатие соответствовало внешнему облику партизанского командира – кисти рук офицеров словно оказались зажаты в небольших слесарных тисках.

– Расскажете нам о своём отряде, товарищ Бельский? – демократично предложил Брискин, поудобнее устраиваясь под деревом.

– Конечно, товарищ генерал. Вот только скажите, – в глубоко посаженных глазах промелькнуло лукавство, – руководство ко мне специально офицеров–евреев отправило?

– Мой штаб, товарищ Бельский, в данный момент расположен в десятке километров отсюда, и ещё полчаса назад я не подозревал о Вашем существовании. Так что, никто нас не отправлял. Такое уж, видно, Ваше еврейское счастье, – парировал Брискин.

– Этого добра у нас хоть отбавляй, – охотно согласился Тувья.

Он говорил минут сорок. Три страшных чёрно-белых года, как в немом кино, разворачивались перед потрясёнными слушателями–зрителями с невероятной реалистичностью и ощущением собственного присутствия на съёмках. Актёры, беззаботно плескавшиеся сейчас в реке, были непрофессиональны и оттого максимально естественны. Сюжет разворачивался в окружающих лесах и близился к развязке со счастливым концом. Главный герой скромно сидел на песке, скрестив по-турецки ноги, щурясь в мягких лучах заходящего солнца. Всеведущий Режиссёр в бескрайней выси оставался, по обыкновению, невидимым.

Тувья рассказывал спокойно, безэмоционально, местами даже монотонно. Как человек, пропустивший через себя боль, страдания, потери, перегоревший внутри, выдержавший все испытания и теперь повествующий о них, словно глядя на себя со стороны.

О том, как в самом начале войны немцы расстреляли его братьев Абрама и Якова. О том, как в декабре 1941-го та же участь постигла его родителей, младшую сестру и жену с новорожденной дочерью. О том, как он с братьями Асаэлем и Зусем ушли в лес, выведя с собой часть родственников, составивших костяк отряда, и о присоединении к ним чудом избежавшего гибели младшего брата Арона. О принятии непростого решения зачислять в отряд всех: женщин, стариков, детей, инвалидов – тех, кто не мог держать в руках оружие и неизбежно становился нахлебником и обузой в тяжелейшей борьбе за выживание. О вызревшем судьбоносном решении спасти как можно больше евреев, проникая в Новогрудское и Лидское гетто и убеждая людей уходить в лес, пока сохраняется такая возможность. О приоритете спасения соплеменников перед вооружённой борьбой с оккупантами. О приёме в отряд евреев, бежавших от советских партизан из-за антисемитизма товарищей. О сложностях с добычей продуктов питания и взаимоотношениях с местным населением, быстро усвоившим, что за выдачу евреев фашистам наказание последует неминуемо. О создании целой деревни, называемой в округе «Лесным Иерусалимом», с собственными пекарней, кузницей, кожевенным производством, баней, больницей, школой. О непростых отношениях с советскими партизанами, вынужденными признать силу и сплочённость еврейского отряда, и поддержке со стороны руководителя партизанского движения области. О крупной карательной операции немцев в середине лета 1943-го, когда лагерь пришлось перебазировать на небольшой сухой островок посреди сплошных болот в Налибокской пуще. О внутренней оппозиции и борьбе за власть в отряде. О последнем бое, произошедшем вчера, когда отступающие немцы прорвали линию обороны, и евреи потеряли девять человек убитыми и несколько десятков были ранены.

Рассказчик замолчал, остановив невидимый кинопроектор, беззвучно закрутивший в разные стороны полную и пустую бобины времени. Потрясённые слушатели молчали несколько минут. Солнце почти полностью опустилось за остроконечные верхушки сосен, и налетевший порыв ветра заставил Тувью поёжиться.

– Сколько же евреев спаслось в Вашем отряде? – прервал паузу Йона.

– Где-то около тысячи.

– У тебя тоже создалось ощущение, что мы наблюдаем картину Исхода? – обернулся Брискин к своему начальнику разведки.

До сих пор молчавший Галахер подтвердил:

– И что мы удостоились чести разговаривать с самим Моисеем.

– Скажете тоже, – смутился Тувья, – какой из меня Моисей...

– Думаю, Вы пока сами не до конца осознаёте, что совершили, – негромко произнёс Брискин, задумчиво чертя на песке веткой.

– Сегодня утром, – тяжело взглянул ему в глаза Бельский, – я застрелил еврея.

Рука с веткой замерла.

– Он нарушил мой приказ. Заявил, что война окончена, и я ему больше не командир. По факту я был прав... – Тувья закусил губу и отвернулся.

Разорвавший вечернюю тишину хлопок взметнул над рекой фонтанчик воды, заставив вздрогнуть привычных к артиллерийской канонаде боевых офицеров.

– Ребята гранатами рыбу глушат – в лесу по ухе соскучились, – пояснил Бельский.

– Вот уже три года мне каждый день приходится посылать людей на смерть, – Брискин продолжил чертить на песке. – Знаете, сколько разведчиков Иосиф только за этот год наступления потерял? – Галахер опустил голову. – И что ещё хуже – иногда приходилось расстреливать трусов и дезертиров – показательно, перед строем, как того требовал приказ. Зелёных пацанов или бывалых мужиков, давших в какой-то момент слабину. Среди них тоже были евреи. Так что, поверьте, Вы не один такой.

Брискин поднялся на ноги, отряхнул галифе.

– Чем мы можем помочь вам? Дать сопровождение, выписать пропуск на движение по территории?

– Спасибо, охраны не надо, постоять за себя умеем. Завтра мы выдвигаемся на Новогрудок. Полагаю, пропуска тоже не понадобятся, – Тувья вновь усмехнулся, – в здешних краях Бельских знают.

По дороге в часть Галахер поинтересовался:

– Вы чертили на песке, Йона Захарович. Я не до конца разобрал, что-то, вроде: жестокий к милосердным. Кого Вы имели ввиду?

– Ну, уж точно не нашего нового знакомого. Просто старая привычка: примерять ситуацию на себя...

***

Остававшиеся месяцы войны проходили на естественном для побеждающей стороны подъёме. Наступать всегда приятней, особенно, когда цель осязаема и близка.

После вступления Красной Армии на территорию рейха сомнений в поражении Германии оставалось всё меньше даже среди самих немцев.

С началом этого периода всеобщей приподнятости и оптимизма для генерала Брискина наступило время тревог и неуверенности, почти забытых за последние военные годы. Никакого противоречия здесь не было. В отличие от многих, Йона хорошо знал, что представляет из себя эта власть и чего от неё следует ожидать в будущем.

Миллионы советских солдат, как огромная стая рыб на нерест, одновременно хлынули в Европу. Граждане, с детства зомбируемые пропагандой о преимуществах социализма и не знавшие «другой такой страны». Никакой другой не знавшие. Не понимавшие, в значительной своей части, предназначения унитаза люди открывали для себя европейскую цивилизацию. Разумеется, во всю мародёрили, грабили, насиловали, убивали – не возбранялось. А чё, мало настрадались? Компенсацию берём!

Но затем, всей этой орде предстояло вернуться домой – в разорённые колхозы и порушенные города. И начать задавать вопросы. А многие выросли на войне и, кроме как убивать, ничего не умеют. И не хотят. А среди них офицеры, вкусившие привилегий и чутка заграничной вольницы – этих придётся сокращать, и на гражданке им адекватных должностей не светит: куда ж столько командиров в мирное-то время?

Что имеем на выходе? Правильно, невиданный взлёт преступности, недовольство властью и вероятные народные бунты. Ну, те самые, которые бессмысленны и беспощадны. И если такая последовательность развития событий очевидна для армейского генерал-майора, то что говорить о Хозяине с остальными членами политбюро, которых Брискин считал законченными негодяями, но отнюдь не идиотами. Во всяком случае, в вопросах удержания и укрепления собственной власти.

Вывод из всего этого следовал нехитрый: новая, туго закрученная, не уступающая предвоенной, спираль репрессий, в чьи стальные витки окажутся затянуты в первую очередь неблагонадёжные – те кто уже сидел. Он помнил, как в 37-м некоторые «политические» шли уже по второй «ходке».

Конечно, пока это только его предположения, там – поди знай, как оно обернётся. Но, ставший к тому времени убеждённым антикоммунистом Брискин, уже твёрдо для себя решил – в тюрьму он больше не сядет.

***

Конец апреля 1945-го ознаменовался установившейся хорошей погодой с витавшим в воздухе предощущением победы, выходом 62-ой танковой дивизии под командованием генерал-майора Брискина к Эльбе в районе города Виттенберге и свершившимся самоубийством фюрера «тысячелетнего» рейха Адольфа Гитлера.

25 апреля недалеко от Торгау советская разведгруппа установила первый контакт со своими американскими коллегами, вошедший в историю под названием «встречи на Эльбе». Через два дня Брискин принимал командира 3-й бронетанковой дивизии США, бригадного генерала Крейда с сопровождающими офицерами. После официальной части союзников пригласили на обед, что в соответствии с законами русского гостеприимства означало обилие разнообразных блюд и ещё большее количество горячительных напитков.

Крейд произнёс тост за боевое сотрудничество и выразил благодарность за помощь, оказанную советскими войсками во время немецкого контрнаступления в Арденнах. Намекнул, что в прошлом имелись некоторые препятствия к дружбе и выразил надежду, что в результате общей победы недоразумения останутся в прошлом.

Брискин, в свою очередь, поблагодарил американцев за лендлиз, отметив, что без помощи из-за океана одержать победу было бы гораздо труднее. Чокаясь с Крейдом, он скосил глаза на стоящего под стенкой начальника особого отдела дивизии подполковника Сатарова. Особист не пил, держался обособленно и, встретившись взглядом с комдивом, опустил голову.

Полторы недели назад, в туалете штаба дивизии, к Брискину подошёл молодой шифровальщик с лицом цвета известковой побелки и, приложив палец к губам, показал только что полученное из Москвы сообщение, адресованное Сатарову. Особисту предписывалось взять под тщательное наблюдение командира дивизии и ждать дальнейших указаний. Даже 20-летнему ефрейтору не надо было объяснять последствия подобной шифровки.

Худшие опасения сбывались раньше, чем Йона предполагал. Ему, скорее всего, дадут завершить боевые действия, провести праздничные мероприятия, чтобы не будоражить личный состав, а потом по-тихому возьмут. Может ещё поручат сформировать гражданскую администрацию на месте. По-любому, счёт пошёл на дни, максимум на недели, и решаться нужно сейчас.

Праздничный обед плавно перетёк в фуршет, офицеры сбивались в группы, отходили, присоединялись к новым. Каждому хотелось пообщаться с невиданными доселе иностранцами, похлопать по плечу, выказать уважение, обменяться сувенирами на память. Язык общения, как таковой, при этом отсутствовал – знания английского у наших не превышали владения «великим–могучим» американцами. Впрочем, по мере увеличения количества выпитого, языковый барьер неуклонно снижался, и победители успешно обходились парой десятков немецких слов, заменяя недостающее эмоциональной мимикой и активной жестикуляцией.

В этой компании, со стороны напоминающей собрание глухонемых, выделялась пара офицеров, спокойно беседующих у окна. С трудом оторвавшись от раскрасневшегося генерала Крейда, который словно в оправдание своей клички «Бульдог» вцепился короткопалой лапой в рукав советского визави, в третий или четвёртый раз провозглашая тост за нерушимое боевое братство, Брискин направился к окну. Издали заметивший командира Иосиф Галахер приветственно махнул рукой.

Ладный американский офицер с гладко зачёсанными назад тёмными волосами, тонким с горбинкой носом и чуть заметно подрагивающим левым углом рта, вытянулся и отдал честь.

– Начальник разведки 3-ей бронетанковой дивизии подполковник Барри Гершкович, – представил собеседника Галахер.

– Ты и здесь коллегу нашёл, Иосиф, молодец. Ну, а искать общий язык, я так понимаю, долго не пришлось, – улыбнулся Брискин, пожимая сухую ладонь Гершковича и переходя на идиш.

Американец открыл рот и несколько секунд беспомощно хлопал длинными, как у девушки, загнутыми чёрными ресницами.

– Я не предполагал... то есть, нам говорили, что у русских антисемитизм, и еврей не может стать генералом.

– Считайте, что я приятное исключение, – подмигнул Брискин, – шучу, в нашей стране всё возможно, – с ударением на «всё» добавил он.

Галахера позвали фотографироваться, он извинился и отошёл. Через несколько минут Йона убедился, что собеседник ему попался интересный и человек, судя по всему, нетривиальный. Родители Гершковича уехали в 1903 году из Кишинёва, опередив печально знаменитый погром на два месяца. Сам он появился на свет уже в эмигрантском Нижнем Ист-Сайде Нью-Йорка и до семи лет по-английски не говорил. А родители так толком и не научились. С двенадцати лет Барри помогал отцу в кошерной пекарне – разносил бейгелах. В восемнадцать, к изумлению родных, подал документы и был зачислен в военную академию Вест Пойнт, оказавшись единственным евреем на курсе. Службу проходил на военных базах в Гватемале, Коста–Рике, Колумбии и Панаме. С зимы 1942-го – пилот разведывательного самолёта на Тихоокеанском театре военных действий. Получил «Серебряную звезду» за сражение у атолла Мидуэй и «Пурпурное сердце» за ранение на Соломоновых островах. Летом 1944-го подал рапорт командованию о переводе в Европу – хотел бить нацистов. Нервный тик начался после удаления из головы осколка на Гуадалканале и усилился две недели назад в освобождённом Бухенвальде.

Йона слушал бесстрастный рассказ Гершковича и думал о том, что судьба, похоже, даёт ему ещё один шанс. Единственным человеком, посвящённым в его планы, был преданный Иосиф Галахер. На следующий день он, вместе с начальником штаба дивизии, выехал к союзникам для фиксации расположения боевых подразделений и выработки скоординированного плана дальнейших операций. Попутно начальнику дивизионной разведки предстояло осторожно прощупать Гершковича, попытаться понять, насколько можно тому доверять.

Ощущение после общения со своим американским коллегой у Галахера сложилось двоякое: с одной стороны – приятный, свойский, с неплохим чувством юмора; с другой – внутренне сдержанный, аккуратный в выражениях, расчётливый офицер разведки. Мнение это Брискин вполне разделял.

На второе мая в главной гостинице Виттенберге была запланирована самая торжественная встреча союзников с участием командующих корпусов генерал-лейтенанта Чероктанова и генерал-майора Маклейна. За час до её начала пришло сообщение о сдаче немецкого гарнизона в Берлине. Ожидаемое со дня на день известие вызвало невероятный восторг, скомкавший запланированную официальную часть программы, о чём никто не жалел. Оставалась ещё неделя до подписания безоговорочной капитуляции, но падение Берлина – цитадели гитлеровского рейха – означало победу, окончательное и бесповоротное крушение нацистского зла, начало новой эры доброседства, процветания и мира. Так это многим тогда казалось. Брискин принадлежал к скептически настроенному меньшинству, реалистично смотревшему на ситуацию и предвидевшему новое противостояние.

Для общения с Барри Гершковичем Йона выбрал лёгкую деревянную беседку в углу двора с решётчатыми просвечивающимися стенками, не позволяющими незаметно приблизиться и подслушать разговор. Предосторожность не являлась излишней, поскольку исполнительный Сатаров со дня получения секретного приказа из Москвы старался не выпускать комдива из виду и постоянно крутился неподалёку. Впрочем, язык их «межнационального» общения особист всё равно не понимал.

По столь торжественному случаю все американские офицеры надели парадную военную форму с идеально отутюженными кителями, белыми рубашками, галстуками и золотыми аксельбантами, и подполковнику Гершковичу было немного неловко за то, что мундир на нём выглядит куда презентабельнее, нежели на советском генерале.

Брискина волновало другое. В прошлый раз он сознательно не стал рассказывать Гершковичу о себе, предпочитая выдать всю информацию сразу, не давая собеседнику возможности основательно её проанализировать и принять решение скорее эмоционально и импульсивно. Сейчас он не был уверен в правильности такого подхода.

Йона зашёл издалека, рассказав о своём детстве, юности, уходе в революцию, военной карьере. Гершкович слушал внимательно, потягивая светлое бочковое пиво из огромной литровой кружки, прихваченной из бара гостиницы. Вторая, пока нетронутая, стояла на столике перед Брискиным. При упоминании об аресте и заключении в лагерь подполковник вскинул тонкие изогнутые брови.

– Я много читал о массовых репрессиях в Советском Союзе, но никогда не мог понять, зачем Сталин уничтожал перед войной генералов.

– Есть разные версии такого поведения, Барри...

– Для своих – я Борух, господин генерал.

– Для своих – Йона, – кивнул Брискин, – так вот, в заговор маршалов, равно как и в другие теории заговоров, я не верю. Уничтожение военных является составной частью террора против представителей различных слоёв населения. Наиболее активных, талантливых, хотя и не обязательно. Причина заключается в необходимости сплочения тоталитарного общества на почве страха, а также сохранения и укрепления диктаторской власти. Заметьте, я говорю в настоящем времени потому, что репрессии на время войны несколько поутихли, но никуда не исчезли.

– А Вы не боитесь так откровенно разговаривать с малознакомым офицером иностранной разведки?

– Минуту назад Вы назвали меня своим, Борух.

– Логично, вопрос снят. И всё же, уничтожение военных кадров в преддверие неизбежной войны граничит с безумием. Или он всерьёз надеялся большой войны избежать?

– Полагаю, он сам её и готовил. Даже сидя в лагере, я по некоторым косвенным признакам мог оценить действия, направленные на подготовку советского наступления. Просто Гитлер его опередил.

– Тогда, тем более непонятно, – покачал головой Гершкович.

– Вы родились и выросли в свободной стране, Борух. Американцы рациональны, практичны, ставят во главу угла здравый смысл. Поэтому Вам трудно понять образ мысли восточного деспота.

– Окэй. Но как же с Вами, Йона? Вы – умный, интеллигентный профессиональный военный, всю жизнь защищавший Советскую власть, которая отплатила Вам за преданность тюрьмой. Вы и тысячи таких как Вы продолжаете служить этому государству, осознавая, что Ваша жизнь и свобода целиком зависят от прихоти диктатора. Человеку с западным менталитетом это действительно сложно уразуметь.

– Фатализм и инфантилизм являются типичными чертами характера русского человека. Всё предопределено. Что должно случиться, то и будет. Мы – люди маленькие. Начальству виднее. Моя хата с краю.

Брискин отхлебнул из своей кружки и расстегнул верхнюю пуговицу кителя.

– Не скажу, что я сам полностью лишён этих качеств – почти полвека жизни бесследно не проходят. И не уверен, что при других обстоятельствах я бы решился, но... я действительно долго служил этому народу и пришёл к выводу, что пора послужить своему. Видите вон того офицера с папиросой у входа?

– Белобрысый, лысеющий, постоянно в нашу сторону поглядывает?

– Вы наблюдательны, Борух.

– Расскажите об этом моему начальству. Так что с блондином?

– Мой личный «ангел–хранитель».

– То есть...

– Начальник особого отдела.

– Контрразведчик следит за своим командиром?

– Знаете вашу профессиональную поговорку: «Разведчик ищет друзей среди врагов, а контрразведчик – врагов среди друзей»? Так вот, советский контрразведчик ищет врагов повсюду, а если не удаётся найти – он их придумывает.

– В Вашем случае...

– В моём случае подполковник Сатаров не проявляет личной инициативы: у него прямой приказ из Москвы. Полагаю, вскоре меня арестуют.

В полутьме беседки было заметно, как побледнел Гершкович. Он отодвинул недопитую кружку и, скрестив руки на груди, откинулся на спинку скамьи. Ошарашив собеседника известием, Йона ждал реакции. В это время из дверей отеля вывалилась смешанная компания галдящих офицеров и увлекла Сатарова к столу с закусками и выпивкой.

– Послушайте, Йона, давайте начистоту. Этот разговор, вопросы, которые задавал Иосиф... Я предполагал нечто подобное, но не думал, что всё так серьёзно. Безусловно, я помогу Вам.

– Уверены? А если я агент НКВД?

Гершкович мягко улыбнулся.

– Во-первых, я проверил по своим каналам: Вы тот, за кого себя выдаёте – комкор Брискин, осуждённый в 1936-м на семь лет и выпущенный из лагеря с началом войны. Во-вторых, навряд ли НКВД попытается внедрить в качестве шпиона известного генерала, хотя, и такая возможность не исключена. В-третьих, это прозвучит непрофессионально, но я Вам верю.

– Что ж, спасибо за откровенность и за доверие, но, судя по Вашему тону, есть ещё и «в-четвёртых».

– Да, и оно связано с «третьим».

– Я свой?

– Умному не требуется разжёвывать.

– Хорошо, что мы понимаем друг друга. Не хочу показаться бестактным, но есть один деликатный момент.

– Слушаю.

– Я хотел бы избежать проверок в ваших спецслужбах.

– Простите? – озадаченно взглянул на собеседника Гершкович. – Без этого Вы не сможете въехать в США.

– А я и не планирую. Помните, я сказал, что хочу, наконец, послужить своему народу? Моя цель – Эрец Исраэль.

– Тогда нужно решать вопрос через британцев. И однозначно проходить через МИ5.

– Никаких англичан. Я проберусь в Палестину самостоятельно. Всё, о чём я попрошу Вас, это какой-нибудь документ, позволяющий передвигаться по Европе.

– Это технически несложно, но довольно рискованно для Вас, Йона. Представьте, какая скоро пойдёт волна беженцев, перемещённых лиц. Среди них окажется немало нацистов, эсэсовцев, коллаборационистов, пытающихся уйти от наказания. Вероятно, Вам придётся находиться с этими мерзавцами в одних лагерях, ожидая разрешения на въезд в Палестину. К тому же, англичане, насколько мне известно, продолжают чинить препятствия еврейским иммигрантам. Подумайте, возможно, вариант с Америкой надёжнее?

– Определённо надёжнее, Борух. Только не для меня. Подсознательно я сделал этот выбор давно. Просто путь к нему оказался достаточно извилистым и долгим.

– В таком случае... предлагаю провернуть эту операцию сегодня.

– Сегодня?!

– Лучшего момента не подобрать. Вот смотрите. Наши и ваши штабные напразднуются сейчас так, что раньше завтрашнего ланча Вас никто не хватится. Мой джип припаркован за углом. Мы немедленно отправимся к нам в штаб, я «нарисую» Вам бумажку, и через 12 часов Вы будете уже далеко отсюда.

– А как же мой «ангел–хранитель»?

– О нём не волнуйтесь, – Гершкович указал на «шведский стол», возле которого красномордый американский офицер с чемпионским животом правой рукой вздымал стакан с очередным громогласным тостом, а левой бережно придерживал за талию кисло улыбающегося Сатарова.

– Майор О`Коннор – ирландец, выпивающий на спор галлон пива за полторы минуты. Попавший к нему в оборот недолго продержится на своих ногах.

– Значит, решено.

– Попрощаться с Галахером не хотите?

– Иосиф в курсе моих планов – он поймёт. О нашей дружбе и так все знали, поэтому незачем его лишний раз подставлять. Кстати, к Вам тоже будут вопросы.

Гершкович закатил глаза и отмахнулся.

– Если мне не станут загонять иголки под ногти в вашем особом отделе, с остальным я как-нибудь разберусь.

Через два часа новоиспечённый еврейский беженец из Польши Йона Маевский уютно покачивался в кабине, направлявшегося в Вольфсбург американского почтового фургона, почти засыпая под нескончаемую трескотню водителя – белозубого мулата Чарли из Оклахомы, из которой не понимал ни слова.

***

Лагерь для перемещённых лиц, в пригороде Маннхайма, располагался в месте весьма живописном. Небольшая, но судоходная река Неккар, брала начало в Шварцвальде, изобиловала излучинами, протекала через Тюбинген, Штуттгарт и Гейдельберг, впадая неподалёку от лагеря в набирающий силу Рейн. Название «Неккар» в переводе с кельтского означает «бурная вода», которой река возможно и была в древности, являя собою сейчас водоём с абсолютно спокойным течением, словно сошедший с умиротворяющих полотен Левитана или Моне.

С первых дней здесь Йону не покидало ощущение дежавю. Далеко не каждому доводится дослужиться до генеральского звания; ещё меньшее количество людей испытывают потрясение от свержения с командных вершин в тюремный подвал; и лишь считанные единицы обречены проходить эту процедуру дважды. Конечно, красоты природы, условия содержания и корректное отношение американских военных были несравнимы с кошмаром советской зоны, но всё же: лагерь есть лагерь – почтение окружающих, генеральский паёк и адьютант с личным автомобилем в этом месте не полагались.

К моменту прибытия Йоны в середине мая, народу тут находилось немного – сотни две с половиной, преимущественно евреи, освобождённые из Бухенвальда. Однако, ситуация менялась стремительно, десятки новых беженцев прибывали ежедневно, и вскоре небольшой лагерь оказался на пределе своих возможностей.

Разношёрстная публика, вынужденно оказавшаяся вместе на небольшом пятачке земли, держалась по отношению друг к другу настороженно и кучковаться предпочитала по национальным группам. И если с евреями из разных стран и немецкими беженцами из восточных районов Германии всё было более–менее понятно, то определить, чем дышат остальные, не всегда представлялось возможным, что лично Брискина напрягало.

До публикации отчёта юриста Харрисона, вынудившего американское правительство к созданию отдельных лагерей для выживших в Катастрофе евреев, оставалось ещё три месяца.

Соседом Йоны по нарам оказался польский еврей полутораметрового роста, со сморщенным сердитым лицом, напоминающий гнома из сказки братьев Гримм. С осени 1939 года Мендель Фишкинд, так звали нового товарища Брискина, прошёл полдюжины самых страшных нацистких лагерей, оставив в них всю многочисленную родню, веру в Творца, и уцелев благодаря врождённой осторожности, рациональности натуры и довольствованием ничтожно малым количеством потребляемой пищи.

Йону он поначалу воспринял с привычной для лагерников подозрительностью, однако после того как физически крепкий Брискин пару раз защитил его от беспокойного соседства нагловатых румынских цыган, оттаял и немало порассказал об ужасах, свидетелем которых пребывал шесть с половиной бесконечно долгих лет.

Таким образом, картина произошедшей с его народом чудовищной катастрофы обрела в сознании Йоны полную конфигурацию и объём, ещё раз убедив в правильности сделанного выбора: ни одно государство, самое распрекрасно-демократическое, не спасёт евреев от очередной беды. Только своими силами. Только в своей стране.

Определённой душевной занозой оставалась необходимость выдавать себя за одного из переживших трагедию ликвидации Варшавского гетто, но рассказывать правдивую биографию в его случае не представлялось возможным – завязнуть в многомесячных допросах американской контрразведки в планы Брискина не входило. Да и исключать экстрадицию в лапы союзника по антигитлеровской коалиции из каких-либо мутных политических соображений было нельзя.

Неглупый Фишкинд сразу просёк очевидную «липу» Йониной легенды, но вопросов тактично не задавал: захочет человек – сам поведает. Стремясь помочь товарищу, он ненавязчиво, хотя и с удовольствием, рассказывал о прекрасной довоенной Варшаве, в которой родился и вырос, а также сообщал детали существования в гетто, известные ему от многих земляков, встреченных позднее в концлагерях.

Одновременно Брискин общался с разными людьми, собирая информацию, прикидывал сроки и намечал маршрут, расчитывая добраться до Эрец Исраэль не позднее середины лета. Но судьба вновь преподнесла сюрприз, вынудив его сделать небезопасный кульбит, приземлившись после которого, он оказался несколько дальше от цели своего путешествия, нежели был до сих пор. По крайней мере, так ему казалось.

Каждый день к ним доставляли из Маннхайма продукты и, как правило, немногочисленная охрана не отказывалась от содействия обитателей лагеря при разгрузке. Брискин часто вызывался помочь, с удовольствием разминая мышцы, совмещая полезное с приятным.

В то утро в пару ему попался ширококостный улыбчивый латыш из недавно прибывших, и работа шла споро. Они перекидали ящики минут за двадцать и разговорились, расположившись на скамейке у входа в барак. Словоохотливый Андрис Круминьш являлся участником движения Сопротивления в Латвии, сидел в Штуттхофе и Освенциме и живописал такими подробностями внутрилагерного устройства и быта, что волосы на коже вставали дыбом, а сама она покрывалась мурашками, так что казалось, будто под одеждой снуют колонии мерзких насекомых. Ощущения были настолько реальны, что сомнений не оставалось: человек через это прошёл. Рассказывая, Круминьш много жестикулировал, всякий раз, как бы непроизвольно поглаживая синий шестизначный номер, наколотый на левом предплечье.

Йону слегка смущала физическая крепость Андриса, сильно контрастировавшая с истощённостью абсолютного большинства его товарищей по несчастью, но ведь всяко бывает, да и после его освобождения прошло больше четырёх месяцев – мог вес набрать.

День выдался жарким, солнце стояло почти в зените, и соседи по бараку в поисках тени разбрелись по территории лагеря. Круминьш затоптал окурок, потянулся и медленно стащил прилипшую к телу рубашку. При этом на внутренней стороне его левого плеча, рядом с подмышкой, мелькнула ещё одна небольшая татуировка. Йона не успел её разглядеть, вроде какие-то латинские буквы. Он бы, наверное, не придал этому значения и сразу забыл, но Круминьш перехватил его взгляд, истолковав по-своему, и через секунду с латышом произошла разительная перемена.

Его удлинённое загорелое лицо с высоким лбом, выцветшими белёсыми бровями и детскими веснушками на носу и щеках продолжало широко улыбаться, но глаза... глаза налились кровью так, что казалось, будто сейчас взорвутся, и из пустых глазниц на собеседника хлынет вся кровь, лимфа, слизь, желчь, мокрота, что там ещё наполняло тёмные внутренности этого существа, и будет изливаться долго, до тех пор, пока не затопит, не погребёт под собой того, кто ненароком проник в чужую страшную тайну.

Эта картина, выраженная одним взглядом, оказалась почему-то более реалистичной, чем обстоятельно изложенные Круминьшем подробности ужасов концлагерей, и Йона непроизвольно отодвинулся. Заметив его смятение, латыш ещё шире осклабился, ухватил Брискина за грудки и, резко притянув к себе, горячо зашептал:

– Вякнешь кому про татуху – удавлю. Понял меня, жидок, как клопа раздавлю!

Очнувшись от наваждения, – такое с ним произошло впервые, – Йона отправился на поиски Фишкинда. Он нашёл его на лужайке за пределами лагеря. Расположившаяся в тени могучей сосны, композиция из трёх польских евреев сосредоточенно резалась в карты, напоминая одноимённую картину Сезанна. Терпеливо дождавшись конца партии, Брискин отвёл довольного выигрышем Менделя в сторону.

Сообщение о произошедшем на скамейке возле барака испортило Фишкинду настроение.

– Я сам узнал вчера вечером, не успел тебе рассказать. Этот тип – не тот, за кого себя выдаёт. Его узнал Исаак Плицкер, сидевший в Штуттхофе. Настоящая фамилия этого латыша – Гайлис, он был вахманом сначала в Штуттхофе, потом в Освенциме. Татуировка подмышкой означает группу крови, её набивали всем эсэсовцам.

– Кто ещё в лагере знает об этом?

– Думаю, большинство наших.

– И все молчат?

Фишкинд опустил голову.

– Это страшный человек, Йона. Плицкер рассказывал, он убивал людей голыми руками. Пожалуйста, держись от него подальше.

План действий сложился в голове бывшего комдива сразу, подобно мозаике, вплоть до последнего, точно вошедшего в паз, недостающего шестигранника. Можно было, конечно, поступить иначе, сдав мерзавца администрации лагеря. Однако, уверенности в том, что эсэсовец будет передан по месту совершения преступлений, судим и повешен, у Брискина не имелось, а вот информация о приёме подобных «беженцев» в США, Англии и Канаде была.

Поэтому, вернувшись на территорию лагеря, Йона завернул к медсанчасти, где, оглянувшись по сторонам, аккуратно вытащил из переднего колеса прислонённого к стене велосипеда доктора Дженкинса одну спицу, после чего заглянул внутрь и нахально выпросил у того же простодушного врача моток бинта якобы для поранившего ногу товарища. Затем, уединившись в посадке, заточил конец спицы о камень, соорудив на втором удобную рукоятку и прикрепив остатком бинта колющее оружие к правой лодыжке.

Об этом способе сведения счётов он слыхал от урок в ижевском лагере и однажды, проснувшись ночью, даже стал невольным свидетелем приведения в исполнение сурового приговора воровского суда. Остро заточенная спица вгонялась спящему в сердце, вызывая его остановку и мгновенную смерть, не оставляя следов. Маленькая точка на левой стороне груди, внимания, как правило, не привлекала.

За ужином, сидевший напротив Круминьш–Гайлис не переставая буравил Брискина тяжёлым взглядом, не на шутку встревожив Фишкинда.

Отбоя, как такового, в лагере не было, но к полуночи барак обычно затихал. Решив выждать для верности часа полтора–два, Йона растянулся на нарах и подивился собственному спокойствию – он собирался убить человека, использовав необычный приём, требующий сноровки, хирургической точности и, вдобавок, проделать это незаметно для полусотни находящихся в помещении людей. При этом он совершенно не волновался, как будто уничтожить предстояло крысу или вредное насекомое. В сущности, так оно и было.

Безусловно, Брискину не раз доводилось проливать чужую кровь. А как профессиональному военному, ему всю войну, каждый её день приходилось посылать людей на смерть. И если бы мысли о каждом погибшем вследствие выполнения его приказа постоянно вертелись у него в голове, а угрызения совести не давали спокойно уснуть, он давно бы сошёл с ума, а командование дивизией изначально следовало поручать другому.

Но сейчас всё обстояло иначе. Брискин ещё раз прислушался к себе и не ощутил ни тени сомнения, ни намёка на жалость. Только холодную решимость и жгучую ненависть. Никакого милосердия к жестоким. Получит, что заслужил.

Захлёстывающий вал мыслей о грядущем правосудии схлынул, сменившись пенистой волной размышлений о собственной судьбе, лёгким всплеском рассуждений о мире и своём месте в нём, и убаюканный этим постепенно стихающим прибоем Йона уснул.

Во сне он увидел Василя Журбу, переводящего через улицу слепого Мордке, заботливо поддерживая его за локоть, и себя, ревниво рассматривающего их со стороны.

Перенёсся в ижевский лагерь, наблюдая, как Юдель Фрейман, выпучив светло-кофейные глаза, доказывает главвору зоны необходимость мер военного коммунизма, а потом жалуется на лагерного «кума», отнявшего привезённые им из Цюриха удобные шведские ботинки и выдавшего вместо них стоптанные «кирзачи», сохранившиеся в каптёрке со времён царской каторги.

Пообщался с комиссаром Дьяченко, поклявшимся лично расстреливать мародёров и перебежчиков, и почему-то убеждавшим его в двуличии командармов Тухачевского, Уборевича, Корка и Блюхера.

Затем оказался в углу просторной залы с дубовыми панелями, непроницаемыми бархатными шторами и тяжёлыми двойными дверьми, где за широким, расположенным буквой «п» столом расположились два десятка людей, половину из которых он не знал, а с остальными был более или менее знаком, и вели себя эти важные люди странно: Троцкий читал французский роман, Зиновьев демонстративно насвистывал, Сталин прохаживался вдоль стены мягкой рысьей поступью, посасывая неизменную трубку, туповатый Калинин непонимающе вертел головой, задирая вверх редковатую бородку, ещё больше напоминая удивлённого козла, председательствующий Каменев безуспешно призывал коллег к порядку и лишь секретарь Бажанов занимался своим делом, старательно делая вид, что записывает.

Потом откуда-то появилась жена Фаина и, погладив его по щеке, печально сказала, что соскучилась, и он встрепенулся, потому что о многом собирался ей рассказать, и извиниться, и спросить совета, и попросить подождать ещё немного, когда он, наконец, вернётся из этой нескончаемой командировки, и они воссоединятся дома, на Святой Земле, и долго–долго будут счастливы...

Брискин проснулся и при падающем в окно свете полной луны разглядел стрелки циферблата наручных часов – без четверти три. Чуть не проспал. С минуту полежал, прислушиваясь. Барак дышал ночной жизнью, подобно гигантскому млекопитающему: с хрипами, с присвистом, со скрипом деревянных нар, с неясным бормотанием и стонами людей, вновь и вновь посещаемых во сне страшными химерами недавнего прошлого.

Круминьш–Гайлис, как по заказу, лежал на спине, раскинув руки, разинув рот и громко храпел. Спокойно так храпел, по-хозяйски. Совесть не мучила.

Йона отодвинулся в тень, пережидая сомнамбулически прошаркавшего к выходу и обратно старого Лейба Авруцкого. Коснулся осиного жала велосипедной спицы и подумал, что распростёртый перед ним эсэсовец заслужил скорее публичной мучительной казни, нежели этой гуманной экзекуции, которую большинство воспримет, как инфаркт, и лишь немногие углядят в ней карающий перст Б-жий.

Завершив работу, он аккуратно завернул в казённое полотенце нехитрое орудие возмездия, водрузил на место свалившуюся подушку и, не дожидаясь прекращения конвульсий агонизирующего тела, вернулся на свой матрац.

Вызванный утром в барак капитан Дженкинс был против обыкновения хмур и раздражителен. Прерванный завтрак с недопитым кофе, вчерашний облом с новой медсестричкой Одри и необходимость оформлять пятое за неделю заключение о смерти – истощённые лагерники умирали часто – не способствовали поднятию настроения обычно жизнерадостного доктора.

Бегло осмотрев труп, приподняв веки и зачем-то пощупав пульс, Дженкинс пробурчал невразумительное о бренности бытия и распорядился отнести покойника в холодный подвал рядом с санчастью, где располагался импровизированный морг.

А через пару дней всезнающий Мендель сообщил Брискину, что кто-то видел его в ту ночь рядом с Круминьшем. Слухи в лагере разносятся быстро, и хотя бывшие узники радовались расплате, настигшей бывшего надзирателя, недовольные подобным самосудом (уже из одних опасений за собственную жизнь!) и готовые стукануть администрации, могли постараться вполне.

План Б, на случай непредвиденного исхода операции, у комдива Брискина имелся, что для человека, прошедшего академию Генштаба имени Фрунзе и академию ГУЛАГа имени Сталина, было естественно.

Поэтому, когда стемнело, Йона пробрался к неприметному лазу за баней на дальней стороне лагеря, принял из рук верного Фишкинда припасённый заранее вещмешок с продуктами, обнял на прощание всхлипнувшего доброго гнома и, выразив пожелание встретить его в скором времени в Иерусалиме, нырнул под ограду.

***

В землянке с дощатым потолком, сквозь который упрямо продирались тонкие щупальца корней деревьев, стоять рослому человеку можно было только слегка пригнувшись. Три топчана, на скорую руку сколоченный стол, карта южной Европы на стене и несколько, разбавлявших спартанскую обстановку и странно смотревшихся здесь венских стульев довершали убранство помещения, служившего, по-видимому, одновременно штабом и местом для отдыха.

Напротив Брискина за столом расположился крепко сбитый скуластый малый лет двадцати пяти, в наброшенном на плечи кителе британского майора с нарукавной нашивкой в виде золотой звезды Давида на бело-голубом фоне, и неторопливо чистил шестизарядный револьвер «Webley».

Постояв с минуту, Йона деликатно кашлянул. Майор, или кто он там, равнодушно скользнул по вошедшему холодными серыми глазами и продолжил своё занятие.

– Садись, у нас особое приглашение не требуется.

Брискин осторожно опустился на жалобно скрипнувший предмет довоенной роскоши.

– Кто таков? Откуда будешь?

– Документы перед Вами.

Парень щёлкнул переломной рамой револьвера, прокрутил барабан и убрал пистолет в кобуру.

– Твои документы – туфта. Пинхас Ройтбарт сразу тебя раскусил – у него польский язык, как родной.

– Допустим, я не из Польши, какая разница? Вы же видите, что я еврей.

– Так тебе медаль за это выдать? Я здесь евреев разных повидал: и тех, кто в Варшавском гетто до последнего патрона отстреливался; и тех, кто в Сопротивлении пять лет по острию бритвы ходил; и тех, – он зло прищурился, – кто в том же гетто золотишком с бриллиантами спекулировал, и неплохо так, знаешь, себе жил. Ты не из этих, случайно, будешь?

Йона вспыхнул. Напряжение последних десяти дней, когда он, карабкаясь через австрийские горные перевалы, стараясь избегать патрулей и лишь изредка пользуясь попутками, словно вор или беглый нацист, пробирался сюда на северо-восток Италии, в надежде найти людей из «Моссад ле-алия бэт» – организации, занимающейся нелегальной отправкой евреев в Эрец Исраэль, незаслуженно выплёскивалось сейчас на симпатичного парня в британском кителе, делающего в общем-то свою работу.

– По какому праву ты мне «тычешь», пацан?! Ты понятия не имеешь, кто я такой!

Собеседник Брискина усмехнулся одним углом рта.

– Вот я и пытаюсь выяснить. Или что, оскорбил тебя в лучших чувствах? Хочешь в Палестину – привыкай. У нас в ишуве (собирательное название еврейского населения Эрец-Исраэль) всё по-простому, без галутных условностей.

Теперь пришло время улыбаться Йоне – он вспомнил почти дословные рекомендации следователя Гурвича в лубянской тюрьме.

– Короче, – парень убрал ухмылку и поиграл желваками, став похожим на обаятельно-мужественного Бернеса в «Двух бойцах», – некогда мне с тобой в кошки–мышки играть. Или рассказывай всё как есть, или сдам к чёртовой матери в FSS (Field Security Section – армейская полевая контрразведка Великобритании) – пусть там с тобой разбираются.

– А ведь может, – прикинул Брискин, – я бы на его месте так и поступил. С другой стороны, парень определённо в состоянии помочь: британское боевое подразделение, прямая связь с еврейским ишувом – это тебе не контрабандисты какие-то. Э-эх... была не была.

Он придвинулся ближе, положил руки на стол и, глядя в глаза собеседнику, отчётливо представился:

– Я – Йона Брискин, генерал-майор РККА, командир 62-ой отдельной танковой дивизии.

– Ага, а я – фельдмаршал Монтгомери. Рад знакомству.

Следующие полчаса Хаим Ласков, будущий начальник Генерального штаба Армии обороны Израиля и автор первого варианта военной доктрины ЦАХАЛа, со всё возрастающим интересом выслушивал ценные сведения о принципах обучения командного состава в советских военных училищах, технико-тактических характеристиках советской бронетехники, нюансах планирования наступательных операций Красной Армии и ещё о многом, о чём врядли мог иметь представление обычный еврей из гетто. Периодически он задавал вопросы, демонстрируя живой ум и военную смекалку, базирующуюся в том числе на немалом боевом опыте. Завершая рассказ о своей одиссее, Брискин не был уверен, стоит ли сообщать о произошедшем в лагере под Маннхаймом, однако решил ничего не утаивать.

Затем он откинулся на витую спинку, вновь натужно заскрипевшего, несчастного венского стула, спокойно ожидая вердикта. Несмотря на молодость, майор Ласков неплохо владел собой. Услышанное, несомненно, произвело на него сильное впечатление, тем не менее он не подал вида и предложил Брискину подождать несколько дней, пока он разузнает, что к чему. Уточнять, что именно, Йона не стал, понимая необходимость проверки его показаний.

– Поживёшь пока у нас. Пинхас покажет твоё место и распорядится, чтобы накормили.

Вежливый кивок обозначил окончание разговора.

Следующие сутки Брискин отсыпался, потом знакомился с бойцами бригады, отмечая разительное отличие палестинских сабр от всех, до сих пор встречавшихся ему евреев – без разницы: русских или польских, соблюдающих традицию или ассимилированных, душевно изувеченных концлагерем или гордых вояк–победителей.

От всех этих групп галутных евреев уроженцы обетованной земли (или привезённые как Ласков в детстве) отличались некой внутренней свободой, присущей западным европейцам и в ещё большей степени американцам.

Но и те не выдерживали сравнения с палестинскими евреями. Потому что, помимо раскрепощённости, в израильтянах наличествовал библейский дух – они ходили по тем же камням, дышали тем же воздухом, выращивали те же оливы, пасли тот же скот, а теперь и разговаривали на том же языке, что их великие праотцы, и это осознание исторической принадлежности возвышало их, делая неуязвимыми духовно и непобедимыми физически.

На четвёртый день в его палатку вошёл Ласков. Он перебросился парой фраз на иврите с двумя бойцами, игравшими в самодельные нарды у входа, и присел на свободный топчан. Брискин поднялся и отложил книжку. Невесть откуда взявшаяся здесь «Конармия» Бабеля на русском языке – один из лучших сборников рассказов о гражданской войне – Йоне рекомендовал в своё время ещё Блюхер. Любопытно, что один из прототипов героев цикла Семён Будённый после выхода книги рвал и метал. Перечитывать «Конармию» Брискину было приятно вдвойне, поскольку с некоторыми персонажами Первой Конной его связывало личное знакомство.

– Интересно? – полюбопытствовал Ласков.

– Ты даже не представляешь – насколько, – заверил Йона.

– О чём книга?

Брискин пожал плечами.

– О войне. О людях, их страданиях и надеждах. О евреях.

– Знаете, мы ведь земляки с Вами – я в Борисове родился, километров сто от Вашего местечка, так?

– Чуть больше.

– В 1925-м моя семья в Палестину переехала, в Хайфе обосновались. Бедно жили, тогда в ишуве мало кто процветал. В 1930 году отца арабы убили, матери одной нас пятерых поднимать пришлось. Я с 1939-го в Хагане (‏оборона, защита – иврит, еврейская военная подпольная организация в Палестине, существовала с 1920 по 1948 год), с 1940-го – в британской армии. Воевал в Ливии, в Египте, с начала 1945-го – в Северной Италии. Рассказываю о себе потому, что Вам следует знать, с кем имеете дело. Почему, поймёте потом.

Брискин с лёгким удовлетворением отметил изменившуюся в обращении форму вежливости – он явно прошёл проверку.

– Наше движение, – продолжил Ласков, – называется «Бриха» (побег – иврит) – мы собираем выживших евреев и отправляем морем в Палестину, как только появляется возможность. Сразу скажу, англичане чинят нам серьёзные препятствия с начала войны и до сих пор. Их сторожевики патрулируют палестинское побережье и вынуждают корабли с беженцами возвращаться в порты отплытия. Случалось, что британские боевые корабли обстреливали и даже топили наши транспорты. Некоторым перехваченным судам они разрешают причаливать в портах Палестины, но всех еврейских «нелегалов» интернируют в спецлагерь Атлит под Хайфой. Знаю, Вас этой информацией не испугать, но предупредить обязан.

– Получается, что немецкие солдаты, верой и правдой служившие своему рейху, имеют возможность беспрепятственно вернуться в свои дома. А людям, потерявшим всё, которых нацисты просто не успели сжечь, победители отказывают в праве поселиться в единственном месте на земле, где им рады?!

– Выходит, что так.

– Что же они за люди такие – англичане! – воскликнул Йона. – И каково Вам служить под их началом?

Ласков дёрнул подбородком и прищурился.

– Ситуативный союз. Предпочтительней было помочь англичанам разбить немцев в Северной Африке, чем драться с ними на улицах Тель-Авива. Кстати, Вы тоже всю жизнь воевали за русских, которых трудно заподозрить в филосемитизме.

– Справедливо, здесь работает принцип меньшего зла. Но я так понимаю, что наша беседа сегодня будет состоять из двух частей?

– Скорее, из двух предложений. Первое я озвучил. Второе ни в коей мере не отменяет первого и делается лишь в порядке исключения офицеру с большим боевым опытом и... – Ласков подался вперёд, упершись локтями в колени и сцепив руки в замок, – еврейскому патриоту, не боящемуся испачкать руки.

– Заинтриговал, майор, слушаю.

– Наша бригада попала сюда только в марте, серьёзного участия в боях принять не успела, и ребята не чувствовали, что отплатили немцам за смерть своих братьев сполна. Поэтому вместо неизбирательной «дикой» мести, к которой склонялись некоторые, мы приняли решение выслеживать и казнить нацистов, лично замешанных в уничтожении евреев. Изучив Ваше досье, штаб группы пришёл к выводу, что Вы нам подходите.

– Признаюсь, неожиданно. А как вы определяете тех, кто подлежит ликвидации, ведь они наверняка пытаются замести следы?

– В самом начале нашей деятельности нам удалось вычислить офицера гестапо, который в обмен на сохранение жизни составил подробный список своих коллег с точными данными о биографиях, приметах, адресах, местах прохождения службы, родственниках и т.д. Сличение этих сведений с данными английской полевой контрразведки, куда наши люди получили доступ, показали достоверность информации. Кроме того, мы имеем в распоряжении архивы тайной полиции в Тарвизио, которые немцы при отступлении не успели сжечь, и сообщения югославских партизан.

Брискин уважительно покачал головой.

– Серьёзно у вас дело поставлено, майор.

– Стараемся.

– Вы согласовываете операции с командованием бригады или с руководством ишува?

– Нет, группа действует автономно. И скажу Вам прямо. Мы не совершаем «красивых» поступков. Мы, в сущности, проиграли войну. Мы потеряли миллионы. Кто не видел этих концлагерей и крематориев, тот не поймёт, что с нами сделали. Мы не сможем наказать их всех, но мы отомстим каждому, до кого дотянемся.

– У вашей группы есть название?

– Нас так и называют – нокмим (мстители – иврит).

– Значит, никакого милосердия к жестоким?

– Я даже не знаю, как это к ним применимо.

– Спрашивать про командира группы, полагаю, излишне?

– Вы догадливы. Если только генеральские амбиции не помешают Вам подчиняться майору.

Брискин усмехнулся.

– В лагере мне приходилось выполнять команды вертухая-ефрейтора. Как-нибудь и сейчас справлюсь.

***

На следующий день, после обеда, на выходе из палатки-столовой Брискина придержал за локоть Йегуда Бен-Хорин, командир «немецкого» взвода ПАЛЬМАХа (плугот махац – ударные роты – иврит, особые отряды Хаганы).

– Через час выезжаем. Подготовьтесь, я за Вами зайду.

В первый момент Йона даже не понял, о чём речь, и лишь когда стройная фигура голубоглазого шатена Бен-Хорина, в «девичестве» Бригера, скрылась в штабной землянке, к нему пришло осознание сказанного.

За эти сутки Брискин всесторонне проанализировал ситуацию. Возраст и жизненный опыт не позволяли сильно полагаться на эмоции. Двадцатилетним мальчишкам вокруг было в этом плане значительно проще, хотя и не снимало ответственности за ошибки, способные отяготить совесть до конца дней.

Итак. Ему предложили участие во внесудебных расправах. Казни без суда и следствия. Без адвоката и права последнего слова. А если ошибка? Перепутали данные, взяли не того? Безвинная жертва... безвинная?

Он вспомнил потухшие глаза «бухенвальдских» детей в Маннхайме. Тоненькие ручки, прячущие по карманам хлеб после еды. Рассказы Фишкинда, Плицкера, других о золотых коронках, волосяных матрацах и абажурах из кожи. Рассказ о человеке, очищавшем печи крематория и вывезшем на тележке останки своих внуков. Рассказы о надеждах попасть в рабочую команду и избежать газовой камеры сегодня. И завтра. И через неделю. На большее загадывать бессмысленно.

Те, кто это совершил, ни за что не ответят. Они тихо вернутся к своим семьям и соседи сделают вид, что ничего не помнят о прошлом. Или переедут, сменят документы, затеряются среди миллионов беженцев. Союзники не станут их разыскивать, а мир постарается забыть совершённые злодеяния, как страшный сон. Даже если кого-то привлекут и осудят, он отсидит несколько лет в тёплой камере с себе подобными, получая по утрам кофе и свежую газету. Лесоповал в приполярной тайге никому из них не грозит.

И если сегодня не взять правосудие в свои руки, кровь народа Израиля останется неотомщённой. А значит – ребята-нокмим правы. Око за око. Зуб за зуб. По-другому никак.

И даже если в жернова мельницы возмездия случайно попадёт лично не участвовавший в убийствах бюргер – история их поймёт. И не от того, что «лес рубят – щепки летят». А потому, что каждый житель этой страны, не участвовавший в сопротивлении, являлся пособником. Каждый радовавшийся «наведению порядка», каждый предвкушавший улучшение своего благосостояния за счёт расширения жизненного пространства и бесплатного рабского труда, каждый сожалевший об отправленном в лагерь смерти еврейском враче только потому, что тот был лучшим специалистом в городе, и качество медицины теперь упало. Каждый из них виновен прямо или косвенно. Точка.

...Серая лента шоссейной дороги взбиралась на холмы, исчезала из виду и появлялась вновь. Аккуратные прямоугольники расчерченых фиолетово-изумрудных виноградников напоминали беговые дорожки, переходящие в бесконечные трибуны гигантского стадиона. Новенький армейский «виллис», похожий на зелёного майского жука, бодро бежал на север.

Брискин расстегнул пуговицы тесноватого английского кителя. Сидеть на жёстком заднем сиденьи было не очень удобно, а главное – непривычно, но впереди, рядом с водителем, согласно должности, развалился облачённый в форму лейтенанта английской военной полиции Йегуда Бен-Хорин.

Весной 1944-го комдив Брискин получил джип такой же модели, доставленный по лендлизу, и через год машина находилась в состоянии «Антилопы» из «Золотого телёнка», держась на ходу благодаря успешной конкуренции Willys-Overland Motors, American Bantam и Ford, а также героическим усилиям водителя Гулько, не уступавшего в подвижничестве и преданности своему автомобилю самому Адаму Козлевичу. Разбитые войной шляхи Белоруссии и Польши конкуренции с нетронутой боевыми действиями итало-австрийской трассой явно не выдерживали. Впрочем, советские дороги и без войны выглядели ненамного лучше.

Йона расправил плечи в неудобной гимнастёрке и поинтересовался у командира группы, далеко ли ехать и что насчёт инструктажа.

– Sie lesen doch Deutsch oder..? (Вы ведь читаете по-немецки? – нем.)– полуобернулся Бен-Хорин, продемонстрировав идеальный пробор, плакатный арийский профиль и чистейший ганноверский Hochdeutsch.

Брискин коротко кивнул, будучи уверенным в своём немецком.

– Чтобы Вы имели представление, – Йегуда передал два сложенных пополам тонких листочка.

На первом, очевидно позаимствованном в архиве гестапо, посередине страницы, вверху гордо разбросал оперение имперский орёл со свастикой, а ниже, слева, располагалась небольшая фотография субъекта с угрюмым лицом, жёсткими, подстриженными «бобриком» волосами и большими, слегка оттопыренными ушами.

Согласно сухому канцелярскому тексту, гауптштурмфюрер СС Дитрих Пильц, 1907 года рождения, холостой, истинный ариец, член НСДАП с апреля 1938-го, награждённый «Железным крестом II степени», до аншлюса Австрии служил комиссаром криминальной полиции в Граце. С приходом нацистов сделал быструю карьеру в СД, успев проявить себя на руководящих должностях в отделениях гестапо Линца, Клагенфурта, Инсбрука и родного Граца. Отвечал за окончательное решение еврейского вопроса в вышеперечисленных городах и прилегающих к ним местностях, отправив в лагеря уничтожения сотни людей. Находился в непосредственном контакте с начальником отдела IV D 4 / IV B 4 («еврейский отдел») оберштурмбаннфюрером СС Адольфом Эйхманом, о котором всегда высоко отзывался.

Второй листок был наполовину исписан аккуратным каллиграфическим почерком с лёгким наклоном влево. Упомянутый Ласковым офицер гестапо деловито сообщал, что гауптштурмфюрер Пильц отличается уравновешенным характером, высокой работоспособностью, сочетающимися с непомерной жадностью. После Хрустальной ночи, он, по приказу Эйхмана, отправлял евреев в концлагеря с целью получения выкупа. Согласившихся уплатить выпускали, обязуя в определённый срок покинуть страну. Не успевших эмигрировать Пильц арестовывал вновь и лично истязал, принуждая отдать якобы утаённое. Полученные таким образом денежные средства и драгоценности он присваивал, что стало предметом внутреннего разбирательства и наложения на него дисциплинарного взыскания. Документально подтверждены несколько случаев смертей, наступивших в результате применённых им пыток. С начала мая 1945-го Пильц скрывается в горной деревушке в Штирии, где проживает в доме дальнего родственника под именем Йозефа Майерхофера.

Дорога стала круче уходить вверх, и виноградники закончились. Через четверть часа «виллис» подкатил к развилке с дорожным указателем нужного населённого пункта и двумя разнонаправленными большими деревянными стрелками, на которых затейливой готикой были указаны фамилии хозяев домов, расположенных на единственной улице деревни.

Не доезжая до нужного участка, водитель притормозил, сверившись с картой, коротко обсудил с Йегудой дальнейший маршрут, после чего Бен-Хорин обратился к Йоне.

– Действуем следующим образом. Я разговариваю с клиентом и с кем там ещё придётся. Вы находитесь рядом, как бы ничего не понимаете, делаете отсутствующий вид. Если что – подстраховываете. В деревне огонь не открывать. Только в случае крайней необходимости. Остальное увидите по ходу пьесы. Do you understand? (Вы поняли? – англ.)

– Jawohl, Herr Leutnant (Так точно, господин лейтенант – нем.), – усмехнулся Брискин.

Молодая женщина развешивала во дворе бельё, не выказав ни малейшей тревоги при виде входящих солдат оккупационной армии. Бен-Хорин галантно отдал честь, и с лучезарной улыбкой поинтересовался местонахождением герра Майерхофера. При этом с его речью произошла удивительная метаморфоза – безупречный немецкий урождённого Бригера внезапно приобрёл чудовищно-квакающий британский акцент.

Так же спокойно, не поведя бровью, очевидно, уже привыкнув к вымышленной фамилии родственника, женщина сообщила, что находится он в данный момент вместе с её мужем на рыбалке, скоро должны вернуться, и что если господам офицерам угодно, они могут подождать в доме. Предложение Бен-Хорин вежливо отклонил, справедливо рассудив, что оставаясь в машине, они не оставляют Пильцу шансов улизнуть – улица хорошо просматривалась в обе стороны.

Через полчаса рыбаки появились. Пильца Йона узнал издали: его «бобрик» существенно отличался от пышной шевелюры троюродного племянника. Не ускользнуло от общего внимания мстителей и то, как изменился в лице и машинально замедлил шаг бывший гестаповец.

– Герр Майерхофер? – вновь «включил» анекдотический акцент Йегуда.

– Да, это я, – Пильц старался держаться непринуждённо.

– Вам придётся проехать с нами в комендатуру.

– А в чём дело?

– Точно не знаю, кажется, нужны свидетельские показания по какому-то делу.

– Хорошо... я только переоденусь.

– Не стоит, это ненадолго.

– Но я же с рыбалки... – растерянно развёл руками Пильц, указывая взглядом на заляпанные грязью резиновые сапоги.

– Садитесь в машину, – безапелляционно заявил Бен-Хорин, открывая заднюю дверцу, одновременно загораживая корпусом проход к дому, и примирительно добавил, – мы и так потеряли время, ожидая Вас, сами понимаете, служба.

Взгромоздившись на заднее сиденье, Пильц подозрительно покосился на Брискина, окинул взглядом джип изнутри и поджал губы. Ход мысли следователя криминальной полиции просматривался очевидный: возраст рядового британской армии едва ли соответствовал званию, китель не подходил по размеру, а поднятый брезентовый верх «виллиса» в безоблачную тёплую погоду явно свидетельствовал о желании что-то скрыть. То есть, оснований держать ухо востро у Йоны имелось достаточно.

Вскоре после выезда из деревни, на перекрёстке, водитель свернул налево, и внимательно следивший за дорогой Пильц немедленно запротестовал:

– Ваша комендатура находится в Клагенфурте, почему мы едем на северо-запад?

– Там камнепад был утром, дорогу завалило, придётся объезжать, – прикурил сигарету Бен-Хорин, выпуская дым в открытое окно.

Пильц ещё больше нахмурился. Через пару километров джип въехал на узкую одноколейную грунтовку, уходящую круче вгору. Водитель переключил передачу, «виллис» утробно заурчал, замедлив ход, и Пильц молниеносно рванул дверную ручку, вывалившись из машины. В этом месте у него были неплохие шансы уйти, скатившись с обочины в густой кустарник и дальше – по пологому склону в зеленевшую внизу долину. И так бы скорее всего и произошло, если бы настороженный Брискин не успел схватить его за капюшон добротной брезентовой куртки, после чего потерявший равновесие гестаповец, неудачно приземлившись, подвернул ногу. Он попытался встать, но тут же со стоном опустился на дорогу.

Бен-Хорин вразвалочку вышел из затормозившего джипа, приблизился к сидящему на земле и с размаху ударил его ногой в живот. Затем быстро перевернул лицом вниз и ловко связал руки извлечённым из кармана куском парашютной стропы.

Грунтовка вскоре закончилась, перейдя в подобие пастушьей тропы, проехать по которой уже не представлялось возможным. Да и не требовалось.

С крохотной утоптанной площадки открывался роскошный панорамный вид на австрийские Альпы с алебастровыми шапками ледников на вершинах и зелёными лишаями растительности на могучих склонах. Прямо под ней отвесно обрывалось ущелье, настолько глубокое, что недовольно слетевший туда при появлении людей здоровенный горный орёл казался внизу копошащимся серым термитом.

Бен-Хорин с водителем выволокли из машины упирающегося Пильца и поставили на колени на краю площадки. Йегуда отступил на шаг и вытащил пистолет.

– Именем народа Израиля, – в голосе его появился металл и полностью исчез британский акцент, – именем сожжённых, удушенных в газовых камерах, расстрелянных, повешенных, умерщвлённых различными другими способами и освятивших своими смертями Имя Его, мы, бойцы Еврейской бригады, приговариваем...

– ...это ошибка, господа, я служил делопроизводителем, я никого не убивал...

– ...гауптштурмфюрера СС Дитриха Пильца...

– ...у меня есть деньги, золото – возьмите всё...

– ...к смертной казни...

– ...проявите милосердие...

– ...уже проявили... но там, куда ты сейчас отправишься, тебя ожидает гораздо более долгая и мучительная казнь – именно та, которую ты заслужил...

Звук выстрела многократно отразился эхом от окружающих скал, и у Йоны создалось ощущение, будто каждый из убитых гестаповцем евреев лично всадил пулю в его чёрное подлое сердце.

***

За последующий месяц Брискин принял участие в дюжине рейдов нокмим, лично ликвидировав троих, наиболее мерзких убийц-садистов. Отношение бойцов бригады к Йоне можно было обозначить, как нечто среднее между уважением к строгому отцу-командиру и доверием к помогающему советами по жизни бывалому старшине. Брискин тоже немало почерпнул у молодых израильтян, в частности, подучив базовый обиходный иврит. В середине июля его пригласил в свою землянку Ласков. Разговор вышел коротким.

– Через несколько дней нашу бригаду передислоцируют на север, в Бельгию и Голландию. Вас, к сожалению, с собой взять не могу – Вы не в штате. Послезавтра из порта Триеста мы отправляем в Палестину очередное судно. Каюта класса «люкс» для Вас забронирована, – грустно улыбнулся Ласков.

– Мне тоже будет не хватать вас, Хаим: тебя, Йегуды, Дрора, Пинхаса, всех ребят.

– Думаю, расстаёмся ненадолго. Не уверен, что терпения англичан хватит на продолжительный период. Моё – по отношению к ним – точно заканчивается. Если б не «Алия бет» и наши акции возмездия, с Вами бы домой хоть сейчас отправился.

– Спасибо за всё, майор.

– Вам спасибо, генерал.

...Подлатанный совместными усилиями итальянских корабелов и их добровольных помощников из Еврейской бригады ветхий кораблик с выведенным свежей краской по борту гордым названием «Элиягу a-нави» неспешно тарахтел движком, рассекая бирюзовые воды спокойной Адриатики.

Поднявшись рано утром на палубу и вглядываясь в розовеющую линию горизонта, Йона задался философским вопросом: если пророк Элиягу, согласно традиции, должен возвестить миру о приходе Машиаха, провозвестником чего мог бы стать его скромный тёзка-корабль? Быть может, создания, наконец, еврейского государства? Или, хотя бы, смягчения упёртости англичан, препятствующих нашему возвращению?

Он усмехнулся, сообразив, что подобная мысль едва ли посетила б Хаима Ласкова и его товарищей, не привыкших полагаться на чью-то милость. Свободу нельзя купить. Независимость невозможно выпросить. Их следует добиваться с оружием в руках. Машиах не придёт к бездействующим. Почему, даже понимая это, он продолжает рассуждать в категориях черты оседлости? Остаётся надеяться, что приближающаяся Эрец Исраэль излечит от подобных галутных комплексов.

За спиной Брискина кто-то кашлянул. Заспанный Лазарь Кипнис кутался в долгополую немецкую шинель и зябко поводил плечами – он постоянно мёрз.

– Доброе утро, – Йона приветливо кивнул и подвинулся, освобождая место у борта между спасательной шлюпкой и большим мотком такелажного троса.

Кипнис не ответил, а лишь плотнее запахнул на впалой груди засаленную шинель.

– Как думаете, мы скоро приплывём в Палестину? – деловито спросил он спустя пару минут, – я, знаете ли, тороплюсь – меня там дочка ждёт... вот, посмотрите.

Он бережно достал из нагрудного кармана и продемонстрировал Брискину примятую фотокарточку. Миловидная девушка лет шестнадцати с вьющимися золотыми волосами смотрела в камеру не по годам серьёзно и немного грустно.

Потомственный закройщик Лазарь Кипнис до войны жил с семьёй в Праге. Трудно сказать, что он любил больше: жену с дочерью или работу, но проводил в своей мастерской весь день, задерживаясь иногда далеко за полночь, добиваясь поразительных результатов – каждое из его платьев имело свой неповторимый штрих отличающий его от других. Поэтому дамы из высшего пражского общества не боялись одновременно обращаться к нему с заказами перед престижным балом в каком-нибудь аристократическом особняке или модной премьерой в опере – одинаковые вечерние туалеты были у Лазаря исключены.

Естественно, такая эксклюзивная работа щедро оплачивалась, и жила семья Кипнисов хорошо. Просторный дом в элитном Бубенече, на первом этаже которого располагалась мастерская, а на втором жили Кипнисы, представлял удобство как для хозяев, так и для клиентов – добираться было недалеко. Жена Лазаря – Берта – не работала, занимаясь воспитанием дочери. Злата появилась на свет, когда родителям перевалило за сорок и надежду обрести потомство они почти утратили. Рыжеволосое чудо с большими серьёзными глазами вызывало неизменное восхищение у прохожих, и прогулки тихими пражскими улицами переполняли сердце Берты плохо скрываемой гордостью. Выбор имени дочки сразу после рождения представлялся само собой разумеющимся.

При этом имелось нечто, нависавшее дамокловым мечом над счастливым существованием семьи Кипнисов. Рано умерший отец Берты – Вольф – страдал гемофилией. Тем самым типом С, распространённым в основном среди евреев-ашкеназов. Берта являлась носителем врождённого заболевания и очень надеялась, что девочка болезнь не унаследует, так как ею страдают преимущественно мальчики. Однако, выяснилось, что этой форме гемофилии в одинаковой степени подвержены люди обоих полов. Врачи успокаивали супругов тем, что избежав серьёзных травм, хирургических операций, а также спонтанных внутренних кровоизлияний в мышцы и суставы, Злата сможет прожить до глубокой старости.

Поэтому долгожданного ребёнка берегли, не отдавали в школу и ограничивали активные игры с другими детьми. Злата с пяти лет занималась с частными педагогами и к восьми–девяти годам, помимо идиша, в совершенстве владела чешским, немецким и латынью. Параллельно она училась живописи и игре на рояле, удивляя педагогов, предрекающих девочке блестящее будущее.

Когда нацисты оккупировали Чехословакию, Лазарь этого поначалу даже не заметил – заказов меньше не стало, а политикой он не интересовался. Прошло совсем немного времени, пока политика заинтересовалась им. С распространением на территорию протектората Богемии и Моравии, как теперь называлось бывшее независимое государство, Нюрнбергских расовых законов, евреев выгнали с госслужбы, ограничили свободу передвижения, отказывали в карточках на продукты и одежду и могли арестовать прямо на улице. Позднее начали конфисковывать собственность и заставили носить на рукаве отличительный знак – жёлтую повязку.

Нееврейские клиентки Кипниса стали бояться обращаться к нему, и лишь немногие, наиболее смелые, отваживались приходить под покровом темноты, что помогало семье держаться на плаву. Некоторые, преимущественно, состоятельные евреи эмигрировали. Берта периодически поднимала этот вопрос, но Лазарь сомневался.

Продать за бесценок дом, бросить практически всё нажитое нелёгким трудом, бежать неведомо куда... Не лучше ли ещё подождать, авось как-нибудь утрясётся. Всю жизнь с немцами в Праге бок о бок, клиентов сколько из них, интеллигентных, культурных... да не случится ничего, так, пар выпустят антисемитский националистический и успокоятся. Не дураки ведь, понимать должны пользу от еврейских врачей, адвокатов... музыкантов – вон половина оркестра симфонического... да и закройщика его уровня среди чехов – поди найди. Нет, нельзя панике поддаваться – худшие времена переживали в истории...

В середине осени 1941-го Лазарь обнаружил в своём почтовом ящике серый конверт со штампом канцелярии рейхспротектора. В письме сухо сообщалось, что в соответствии с проведением программы ариизации экономики, дом Кипнисов подлежит продаже, и съехать надлежит в двухнедельный срок. Возмущённый Лазарь отправился на следующий день в бывшую городскую управу, над которой теперь победоносно пламенело огромное полотнище со свастикой.

Поджарая секретарша в пергидрольных буклях скользнула рыбьими глазами по Кипнису, как по неодушевлённому предмету. Вернувшись из соседней комнаты с папкой и быстро пролистав несколько страниц, она холодно сообщила подрастерявшему боевой задор Лазарю, что дом используется им как мастерская, то есть считается частным предприятием, и его отчуждение, в смысле, продажа в арийские руки, является полностью правомочным. Захлопнув личное дело и презрительно скривив губы, она порекомендовала господину портному не затягивать с переездом.

По дороге домой Лазарь вновь воспрянул духом и с порога объявил жене, что с него хватит, они немедленно распродают имущество и уезжают; что грёбаные нацисты могут поцеловать его в одно место, а жёны их пусть заказывают платья у Франтишека Горака, у которого руки точно из жопы растут, и что лучше он будет вкалывать на швейной фабрике в какой-нибудь Сарагосе или Глазго, чем брать деньги у этих сволочей. Злата испуганно выглядывала из своей комнаты – она никогда не видела отца, фонтанирующего таким количеством бранных слов.

Действительность превзошла самые мрачные ожидания. К октябрю 41-го немцы запретили евреям выезд из протектората. Эмигрантский поезд ушёл, издевательски вильнув перед носом Кипниса последним раскачивающимся вагоном. Назначенный перед этим исполняющим обязанности рейхспротектора Богемии и Моравии обергруппенфюрер Гейдрих принялся закручивать гайки быстро и туго, как и ожидалось от начальника Главного управления имперской безопасности.

Проведя волну арестов и казней, он практически подавил движение Сопротивления в Чехии. Параллельно закрыл все, ещё остававшиеся, синагоги и создал в городке Терезин концлагерь для содержания евреев перед отправкой в лагеря смерти.

Кипнисы перебрались в чердачную комнатушку неподалёку от еврейского квартала Йозефов, где клиентами Лазаря стали бедные соплеменники, приносившие перелицевать пиджак или залатать на локтях ветхую рубашку. Материальное состояние этих людей до такой степени отражалось вековой скорбью на их еврейских лицах, что отложивший кое-что на «чёрный день» и пока не нуждавшийся Кипнис плату с них брать отказывался.

Сидя с иголкой у подслеповатого окошка на своём чердаке, Лазарь целыми днями прикидывал шансы нелегальной эмиграции. Денег, вроде, должно было хватить, но начинать на новом месте придётся с абсолютного нуля. Ладно, ничего, за возможность легально уехать тоже бы всё забрали, зато его ремесло при нём и везде востребовано, лишь бы отсюда вырваться. Он уже нашёл людей, договорился и проспорив всю ночь с Бертой – шёпотом, чтобы не разбудить дочь, – передал ранним утром на углу за зданием Староновой синагоги туго свёрнутый пакет какому-то типу в надвинутой на глаза кепке, блеснувшему в радостной улыбке золотой «фиксой».

Побег с фальшивыми документами через венгерскую границу планировался через два дня, а назавтра, 27 мая 1942 года, все местные газеты вышли с аршинными заголовками о покушении на Гейдриха. Двое диверсантов по заданию чешского правительства в изгнании расстреляли машину исполняющего обязанности протектора, который был ранен, прооперирован и через пять дней благополучно скончался в больнице. Неизбежно вспыхнувшие репрессии, включая усиление пограничного контроля, вынудили контрабандистов на неопределённый срок отказаться от своих гешефтов. Деньги Лазарю пообещали вернуть, но как-то так и не вернули.

В середине августа Кипнисов, вместе со всеми еврейскими соседями, депортировали в Терезиенштадт, а ещё через месяц в Майданек отправляли группу из ста молодых женщин. Там в последний момент кто-то подсуетился, вытащил из расстрельной команды свою протеже, и ответственный за формирование эшелона ротенфюрер компенсировал недостачу одного человека в списке первой попавшейся под руку девчонкой. Ею оказалась Злата. Они даже не успели попрощаться. После этого Берта перестала разговаривать и принимать пищу. Спустя неделю её нашли утром повесившейся на поперечной балке у задней стены барака.

Когда первый шок прошёл, вокруг Лазаря будто образовался вакуум. Он продолжал ходить на работы, механически что-то делал, ел, не ощущая вкуса, автоматически отвечал, если к нему обращались, но зачем это всё, уже не вполне понимал. Постепенно в голове у него обретала формы и выкристализовывалась одна-единственная мысль: побега из этой, ставшей в одночасье бессмысленной жизни. Уход следовало осуществить неспешно, максимально безболезненно, исключив возможность кому-то помешать. Особой надежды на встречу с близкими в том, потустороннем мире Лазарь не питал, хотя, кто ж знает, как оно там устроено...

Не посвящая никого в свои планы, Кипнис всё же не хотел, чтобы несколько остававшихся у него сравнительно ценных вещей попали после его смерти в чужие руки, и загодя, ничего не объясняя, отдал их своему близкому другу.

На следующий день после этого к нему подошёл один из недавно прибывших в Терезиенштадт австрийских евреев. Серые глаза, немного увеличенные сильными линзами круглых очков в простой металлической оправе, изучали собеседника внимательно и серьёзно.

– Меня зовут Виктор Франкл, я психиатр из Вены. Мы можем поговорить?

Лазарь неопределённо пожал плечами.

– Ваш друг беспокоится о Вас. Считает, что Вы намерены... совершить непоправимое.

– Даже если и так, Вам-то что?

– Видите ли, Лазарь, я в последние годы перед войной руководил отделением по предотвращению самоубийств в одной из венских клиник. Я хочу помочь Вам.

– Слушайте, доктор. Моя жена покончила с собой, дочь отправили в лагерь смерти. Я всё потерял. Мне больше нечего ждать от жизни.

– Быть может, вопрос следует поставить иначе: «Что жизнь ждёт от Вас самого? Что важное ждёт Вас в будущем?». Единственность, уникальность, присущие каждому человеку, определяют и смысл каждой отдельной жизни. Человек неповторим, неповторимо то, что именно он может и должен сделать – в своем труде, в творчестве, в любви. Осознание такой незаменимости формирует чувство ответственности за собственную жизнь, за то, чтобы прожить ее всю, до конца, высветить во всей полноте. Человек, осознавший свою ответственность перед другим человеком, никогда не откажется от жизни.

– К чему все эти красивые слова? Ведь моих близких больше нет!

– Разве Вы получили уведомление о смерти дочери?

– Нет, но...

– Значит, она жива, и Вы обязаны жить ради неё. Жить ради Вашей будущей встречи.

Виктор Франкл в октябре 1944 года был отправлен в Аушвиц, откуда переведён в Тюркхайм, один из лагерей системы Дахау. Он выжил, пройдя тяжелейшие испытания, проявив необычайную силу духа и продолжая помогать другим заключённым. После войны он вернулся в Австрию, возглавив Венскую неврологическую клинику, став основателем метода логотерапии (буквально: исцеление смыслом), автором более трёх десятков книг и обладателем двадцати девяти почётных докторских степеней. Виктор Эмиль Франкл скончался в возрасте 92 лет в здравом уме и твёрдой памяти, подтвердив своей жизнью постулат Ницше о том, что: «Тот, кто знает, „зачем“ жить, преодолеет почти любое „как“».

Под влиянием удивительного психотерапевта, Лазарь Кипнис отказался от идеи самоубийства. Его существование в лагере обрело смысл, а вера в грядущее воссоединение с дочерью пробудила волю к жизни и придала мужество за эту самую жизнь бороться. Не последнюю роль при этом сыграла профессия Лазаря. Подгонять мундиры эсэсовцам и шить платья их жёнам, означало не только периодическое освобождение от общих работ, но и спасительный кусок хлеба или лишнюю миску супа, выделяемые бывшему элитному закройщику. Эта полезность Кипниса, вероятно, также повлияла на то, что депортация в лагерь смерти обошла его стороной. Она же помогла ему после освобождения Терезиенштадта советскими войсками покинуть это проклятое место.

Дело в том, что из-за эпидемии тифа заключённых ещё долго не выпускали с территории лагеря. Помог случай. Смародёрствоваший где-то отрез шикарной камвольной шерсти русский старлей мечтал осуществить давнишнюю мечту – пошить приличный костюм. Как бы нехотя взявшийся за работу, Лазарь поставил условие: выпустить его из Терезина вместе с лучшим другом, которого он представил своим помощником. Через четыре дня идеально сидящий на грушеобразной фигуре заказчика костюм настолько превысил его представления о прекрасном, что той же ночью друзья навсегда покинули место своего трёхлетнего заключения, а заодно и родину, равнодушно отдавшую их на заклание страшному молоху нацизма.

То, что произошло с Кипнисом дальше, было обидно, больно, жутко несправедливо, но, увы, встречалось не так уж и редко. Подобно кессонной болезни, развивающейся у водолазов во время резкого всплытия из глубины, внезапное освобождение после длительного заключения, сопровождавшегося чудовищным психологическим прессом, грозило опасностью душевного расстройства.

Убеждённость в том, что Злата жива, поддерживавшая Лазаря все эти годы, трансформировалась в одержимость, настоящую паранойю. Он постоянно заговаривал с незнакомыми людьми, взахлёб рассказывая о своих отношениях с дочерью, ожидающую его в Святой Земле, сообщая о её талантах, красоте, добродетели, демонстрируя, как доказательство, довоенную фотографию и очень обижаясь, когда собеседник начинал тяготиться беседой и стремился побыстрее её закончить. При этом все вокруг знали, что шансов выжить в Майданеке и у здорового человека имелось не много, a девушкa, страдающая гемофилией, не имела их вовсе. К сожалению, психотерапевта Франкла, способного смягчить прогрессирующую болезнь, рядом с Лазарем уже не было. Хотя, и он врядли смог бы помочь.

***

Эту историю поведал Брискину Макс Рубичек, бывший аптекарь из Праги, тот самый друг, уберегший Кипниса от самоубийства и покинувший вместе с ним Терезиенштадт. В последнее время он старался постоянно находиться рядом с Лазарем, заботился о нём, успокаивал как мог, когда тот, раздражённый невниманием окружающих, принимался кричать или, наоборот, внезапно сникал, забивался в дальний угол, где тихо и горько плакал.

Их морское путешествие проходило спокойно, погода благоприятствовала: отсутствие дождей, полный штиль, солнце от рассвета до заката, мягкий средиземноморский климат.

Измученные люди часами грелись на палубе, пытаясь восполнить утраченное за годы тепло, вплоть до того, что некоторых приходилось силой прогонять в трюм, дабы уберечь от солнечных ожёгов. Даже упрямый Кипнис вскоре согласился расстаться со своей шинелью.

Они подошли к палестинскому берегу ночью. Для этого капитан специально сбавлял ход в последний день, чтобы осуществить выгрузку под покровом темноты и остаться незамеченными. «Элиягу а-нави», казалось, изо всех сил старался помочь, и его двигатель на сверхмалых оборотах стучал лишь немногим громче Йониного сердца. Набежавшие с вечера облака скрыли щедрые россыпи разнокалиберных звёзд и тоже способствовали маскировке. Выбранный для высадки пустынный пляж между Нагарией и Акко пристани не имел, и прибывших доставляли на берег в шлюпках.

Брискин находился в лодке рядом с Лазарем и Максом. Рубичек заметно нервничал, в то время, как Кипнис сохранял олимпийское спокойствие. Он сидел с идеально прямой спиной, скрестив на груди руки, и казался похожим на капитана, всматривающегося в незнакомый берег, разве что, без бинокля или подзорной трубы.

Днище шлюпки мягко прошуршало по песку, сидящие на носу спрыгнули в воду, помогая встречавшим пальмахникам вытащить лодку на сушу, когда спереди и с боков вспыхнули мощные прожекторы, ослепив прибывших, а усиленный хрипящим динамиком, и оттого ещё более жуткий голос из темноты изрёк:

Everyone, go ashore immediately. Keep calm. Prepare Your documents. (Всем немедленно выйти на берег. Сохранять спокойствие. Приготовить документы – англ.)

– С прибытием на Святую Землю, – вздохнул Брискин. Он ожидал подобного поворота событий, но с учётом принятых капитаном и пальмахниками предосторожностей, надеялся, что пронесёт.

Перепуганные люди метались по берегу, натыкаясь на расположившихся полукругом британских солдат. Из последней лодки кто-то спрыгнул в воду, поплыв назад к кораблю. Полная шлюпка перевернулась, и не умеющие плавать истошно вопили, цепляясь за борта. Голос в мегафоне надрывался, стараясь погасить панику, но добавлял её ещё больше.

Помогая выбраться из шлюпки раздосадованным, проклинающим всё на свете товарищам, Йона заметил, что Кипнис продолжал оставаться безучастным, словно происходящее вокруг нисколько его не касалось. Удивляться странному поведению так стремившегося сюда Лазаря Брискину было некогда: следовало быстро сориентироваться, прикинуть направление будущего движения и оценить возможность побега.

Между тем, на востоке забрезжил рассвет, серая полоса у горизонта посветлела и быстро стала наливаться алым. Англичане притушили прожекторы и люди понемногу начали успокаиваться. Следуя указаниям из динамика, продублированным кем-то из местных на идиш, они выстраивались в неровные колонны, направлявшиеся от моря навстречу восходящему солнцу, в сторону шоссейной дороги, о чём несложно было догадаться по звуку заведенных моторов грузовиков.

Вчерашние лагерники отошли от первого шока, и теперь понуро брели, загребая ногами песок, не глядя на растянувшихся цепью, взиравших на них, подобно пастухам на притихшее стадо овец, равнодушных британских солдат. Люди, сделавшие робкий маленький шажок к свободе, не дойдя до неё, вновь загонялись, как скот в стойло, в очередной концентрационный лагерь. Они не сопротивлялись – привыкли. В общем-то, не успели отвыкнуть. И с какой болью смотрели на своих соплеменников, пытавшиеся им помочь, задержанные пальмахники.

Метрах в десяти впереди в колонне произошло замешательство, кто-то начал громко препираться с солдатами, и Йона шагнул в сторону, чтобы получше рассмотреть. К его изумлению, возмутителем спокойствия являлся Кипнис, который сбросив шинель и потрясая фотографией дочери, орал на вытаращившегося, ничего не понимающего молодого британца. Рубичек находился рядом, удерживая и пытаясь успокоить друга. Что вызвало резкую смену настроения Лазаря было неясно, да и кто может понять сумеречное состояние души лишившегося рассудка человека?

Ощутив нарастающую тревогу, Йона стал проталкиваться сквозь образовавшуюся небольшую толпу, и находился уже совсем близко, когда окончательно рассвирепевший Кипнис вырвался из объятий друга и с неожиданной силой ударил солдата кулаком в лицо. Тот опрокинулся навзничь, каска его отлетела в одну сторону, винтовка в другую. Лазарь издал торжествующий вопль, перепрыгнул через поверженного врага и понёсся по пляжу, петляя, как заяц. Стоящий слева в цепи сержант вскинул карабин и его обозлённое: «You stop!» (Стоять! – англ.) слилось с отчаянным Максовым: «Nicht schießen!» (Не стреляй! – нем.).

Йона оказался возле Лазаря первым. Бурое пятно быстро расплывалось по рубашке лежащего. Брискин осторожно перевернул его и, держа голову на своих коленях, стёр тыльной стороной ладони прилипший к окровавленным губам и подбородку песок. Кипнис сжал его руку, собрался с силами и выдохнул: «Передай ей, пожалуйста.. что я... я.. очень...». Он издал клокочущий звук, и обильно пошедшая горлом кровь не дала закончить фразу.

Брискин медленно прикрыл покойному глаза и вынул из разжавшегося кулака смятую фотографию. Грузный майор с заброшенным за спину мегафоном на кожаном шнурке сердито отчитывал вяло оправдывающегося сержанта. Встретившись взглядом с Брискиным, майор виновато отвёл глаза. Рядом на песке сидел Макс Рубичек, молча раскачиваясь из стороны в сторону.

***

Уже совсем рассвело, когда заполненные нелегальными репатриантами грузовики тронулись в путь. Проплывающие мимо красоты Западной Галилеи оставляли равнодушными новых репатриантов. Историческая родина уготовила им неласковую встречу. Гибель Кипниса стала очередным звеном в бесконечной цепи прошедших перед их глазами смертей, и даже те, кого, казалось, уже ничем нельзя тронуть и кто во время их двухнедельного морского путешествия часто раздражался назойливостью душевнобольного закройщика, глядя сейчас на завёрнутое в длиннополую шинель тело, хмурились и отводили взгляд.

Йона одной рукой обнимал за плечо поникшего Рубичека, придерживая другой, лежащее на полу тело его друга. Находясь в этой неудобной позе, он успевал смотреть по сторонам, убеждаясь в тщетности попыток побега: грузовики ехали быстро, дорога просматривалась, спрятаться на обочине было негде.

Ещё в Италии Брискин досконально изучил карту дорог Палестины и теперь не сомневался в том, куда они направляются. Ласков кое-что порассказал ему об Атлите, и к пребыванию в новом месте Йона был готов.

Через полчаса они въезжали в неказистые ворота типичного лагеря: те же расчерченные прямоугольники бараков, те же вышки охранников, те же ряды колючей проволоки вокруг территории и по бокам центральной аллеи. При виде мрачного здания дезинфекционного барака некоторым поплохело: аналогия с «дезинфекцией» лагерей смерти оказалась слишком уж явной.

Брискин, как мог, успокаивал товарищей: предстоящая обработка дустом и прожарка одежды горячим паром убивали исключительно вшей, а из разбрызгивателей в душевых струилась обыкновенная вода, а вовсе не смертоносный «Циклон Б».

Выходя из дезблока и растерянно вертя в руках задубевшую и вдвое уменьшившуюся после термической обработки куртку, Брискин сделал несколько шагов и резко зажмурился. Перед его глазами возник мираж, очевидно, навеянный усталостью, напряжением последних суток или перегревом от душного барака, усиленный стоящим уже высоко палящим субтропическим солнцем. Он медленно расплющил веки и убедился, что видение не исчезло. Этого не могло случиться, поскольку вероятность происходящего колебалась где-то между шансом столкновения крупного астероида с Землёй и возможностью обрушения на средиземноморское побережье Палестины цунами.

За проволокой, на женской половине лагеря стояла повзрослевшая золотоволосая девушка со смятой фотографии и напряжённо всматривалась в лица новоприбывших.

***

...В тусклом, облупившемся по краям зеркале отражалось немолодое лицо с глубоко залегшими тенями под глазами. Брискин ополоснул бритвенный станок, кисточку и вытер со щёк остатки пены. Зачерпнул пригорошню воды и смочил порядком отросшие седые волосы, произведя нехитрую укладку. Человек в зазеркалье повторил манёвр и сочувственно улыбнулся. Йона перекинул через плечо тонкое вафельное полотенце и по протоптанной в камышах тропинке направился к озеру.

С пологого восточного берега открывался отменный вид на возвышающуюся на противоположной стороне Тверию. Белые домики, подрагивающие в зыбком мареве, карабкались друг на друга подобно усердно трудящимся муравьям. Просторный водоём располагался в глубокой низине, и в середине октября тут было всё ещё жарко.

Неделю назад дерзкий отряд пальмахников проник в атлитский лагерь, обезоружил охрану и вывел всех «нелегалов», разбросав их по близлежащим кибуцам и мошавам. Йона очутился в Эйн-Геве, посёлке, находящемся на юго-восточной оконечности озера.

Утренняя тишина, незамысловатые пёрышки облаков в аквамариновой высоте чистого галилейского неба, зеленоватая гладь воды, иногда нарушаемая лениво взбрыкнувшей форелью или толстолобиком, создавали идиллию, в которую хотелось верить. Если где и существовал райский уголок на нашей грешной земле, он должен был размещаться на этом, равномерно присыпанном галькой, тихом берегу пресноводного озера, носящего несколько названий, но чаще всего именуемого на иврите древнесемитским словом Кинерет.

В него впадает и из него же вытекает мутный от быстрого течения Иордан, неся ил и размытую глину в застывшее в соляной корке Мёртвое море. Когда-то по его берегам расселялись древние колена Израиля, завоёвывая обетованную землю. С ним связаны десятки мифов и легенд. Оно служило с древности и оставалось по сей день единственным источником питьевой воды в неизбалованной живительной влагой Эрец Исраэль.

Брискин давно мечтал увидеть эти места, но стоя сейчас здесь и наслаждаясь чистым безмятежным утром, он ощущал каждой клеткой своего тела, каждым нервным окончанием эфемерность и иллюзорность кажущегося чувства покоя.

Прямо за его спиной грозным массивом Голан над кибуцем нависала Сирия, в считанных километрах к югу встык подступала Трансиордания, а сразу за символическим забором, в долине, местные арабы вяло покрикивали на своих коз. По привычке оценивая диспозицию, Йона не представлял себе, как удержать кибуц при вероятной атаке с двух или трёх сторон. Привычка к другим масштабам боевых действий сейчас мешала, следовало срочно менять подход, но о нападении, которое раньше или позже произойдёт, он размышлял как о свершившемся факте.

Г-споди, да что же за профессию он себе выбрал! Рыбак на его месте думал бы о богатом улове, крестьянин – об удобном месте для фруктовых плантаций, художник нашёл бы массу сюжетов для пейзажей. И только он видит везде сплошную угрозу!

Брискин присел и, зачерпнув горсть плоских камешков, принялся бросать их в воду. «Блинчик», пущенный под правильным углом, неплохо пружинил от гладкой поверхности и уходил вдаль, напоминая трассирующую пулю.

– У тебя и сравнения соответствующие, – заметил Йона своему отражению в воде, более отчётливому, чем в обшарпанном зеркале кибуцной душевой. Виртуальный визави попытался ответить, но тут же расплылся от столкновения с новым претендентом на рекорд рикошетирующих лёгких касаний, который после десятого прыжка развернулся, встал на ребро и нехотя продолжил маршрут уже не в качестве стремительно летящего катера, а медленно погружающейся серой подводной лодки.

Йона остановил камнеметание на первом двузначном числе. Eго мысль ассоциативно переместилась на десять заповедей, повернула к десяти египетским казням и, плавно описав дугу, вернулась к десяти сталинским ударам. Круг замкнулся. Логическая цепь событий оплела древо его жизни, выйдя на новый виток. Реб Аншель вновь оказался прав – Йона прошёл развилку и, похоже, принял верное решение.

Он не выбирал профессию – она выбрала его сама. Он не выбирал судьбу – так сложилось. Он вернулся домой, невольно угадав нужный исторический момент. Его опыт и знания скоро окажутся востребованы. Он постарается не быть жесток к милосердным и едва ли станет милосерден к жестоким. Он не испытывал иллюзий и ни о чём не жалел.

Война недавно закончилась. Война только начиналась...

Марк Ингер

февраль 2024