Лирика

А я там больше не живу,

где горячи степные ветры,

топчу пожухлую листву

за много сотен километров

от места, где пришёл на свет

В том глиномазанном домишке.

он жив, я знаю понаслышке,

хотя меня там больше нет.

Дышала подлинным теплом

добротно сделанная печка.

Трамвай чирикал за углом,

да заблудившаяся речка,

борясь с засильем камыша,

прижалась тихо к огороду.

Не утекла она за годы,

а притаилась чуть дыша.

Простите милые места,

что не явился к вам с повинной.

Мы были связаны всегда

неразделимой пуповиной,

что отражает серебро

моих волос другая речка.

Об этом больше ни словечка

(боюсь не сглазить бы добро).

В плену раздумий я стою

не в ностальгическом припадке

и разделяю жизнь мою

на всё, что было по порядку.

На помощь память призову,

эмоций залпы бесполезны.

Мы с Родиной у края бездны,

хоть я там больше не живу.

Хоть я там больше не живу.

А я там больше не живу

Кто упомнит, когда это было.

Ветер осенью гнал семена,

чтоб зелёным ковром восходила,

Из земли прорастала она.

И асфальтом ещё не теснима,

от росы просыхая едва,

с жгучим солнцем и ветром дружила,

вырастая по пояс, трава.

Разноцветьем своим ворожила,

оживив полевые цветы,

и постелью влюблённым служила

мягче пуха лебяжьего ты.

Разделяя земные печали,

ничего не просила взамен,

и кровавые маки пылали

ярче роз расфранчённой Кармен.

Всё бывало: пожары, погони,

налетала монгольская рать,

и лихие Будённого кони

не сумели тебя растоптать.

Упредив все людские заботы

об ушедших с войны в мир иной,

накрывала могилы и доты

равнодушья зелёной плевой.

Утром пасмурным, днём утомлённым,

плоть природы, ты вечна жива,

одаряешь поля и газоны

изумрудным отливом, трава.

И, спугнув воробьиную стаю,

вероятно обласкан судьбой,

на покрове твоём отдыхаю,

а не шепчешься ты надо мной.

Баллада о траве
Долгая пристань

Где-то на Буче село затерялось,

вписано в берег такой каменистый.

Вишни краснели, да ивы купались.

Юность взрослела, там – Долгая пристань.

Лодку под парусом волны качали,

звёзды сверкали, как рой аметистов.

Чтобы к тебе корабли приставали

очень хотелось, желанная пристань.

Раков в расщелинах уйма бывало.

Зыбью речной чаровало нас лето.

Эхом, как громом, гряда оглушала,

та, что из камня природой одета.

Берег и речку там ветры венчали.

Солнце смотрело на всё с укоризной.

Но почему ты мне снишься ночами,

Долгая пристань, далёкая пристань?

Мне не уплыть от родимого края.

В памяти всё это будет. Однако,

к Чёрному морю вода утекает.

Грусти в душе оставляя осадок.

Жизнь меня щепкой повсюду бросала,

рвался домой, хоть бывало неблизко.

И не нашёл я надёжней причала,

кроме тебя, моя Долгая пристань.

Цель

Грозой ночной природа разразилась,

В - горах потоки, речка - через край.

В Псекубсе валуны зашевелились,

Коряги тащат – только убирай.

Но ширина потока – метров тридцать,

Бурлит вода – так сердится Псекубс.

Мальчишке лет семи с утра не спится.

Я – капитан и речки не боюсь.

В момент построен крошечный корветик,

Борта – передовица «Огонька».

Закатаны штаны, и в целом свете

Вы не найдёте лучше моряка.

Но вопреки настойчивой натуре

Заядлого лихого моряка

Псекубс рвал нить, как ломит где-то буря

Постройки обветшавшие слегка.

И были тщетны все его попытки

Кораблик на тот берег протащить.

Вот – губы скобкой, нет былой улыбки

Не хочется, но надо уходить.

Вот так и мы отправились из дому –

В воображеньи – счастья семена,

Но не причалим к берегу другому,

Как не пришёл кораблик пацана.

***

Я не держу на родину обид.

Она, похоже, беспробудно спит,

дряхлея, как нетопленная хата,

как сказочный, недобрый великан

завис над ней густеющий туман

отчаянья, нужды и беспорядка.

Постой, трамвай (песня)

И в декабрьский мороз, и в обветренный май

Ранним утром с рассветом, чуть-чуть дребезжащим,

Надвигается старенький, красный трамвай,

Давний друг и трудяга на рельсах дрожащих.

Мы навстречу друг другу, как прежде, спешим,

Будто нам оставаться не нужно одним.

Припев

Постой, трамвай, постой, трамвай,

Ты от меня не убегай.

Окна серы от пыли

Под дугою – верёвка,

И увези меня, трамвай

В далёкий край,

В далёкий край,

Где чья-то юность заблудилась

На последней остановке.

Постой, трамвай. (Припев 2 раза)

И в вагоне твоём, не во сне – наяву

По-мальчишески робко, немного краснея,

Прикасался губами я, как к волшебству,

К синей жилке, дрожащей на тоненькой шее.

Но под стук монотонный вагонных колёс

Старший брат меня – поезд надолго увёз.

Припев

Призраки

В замках твердокаменных

на седых развалинах,

на забытых кладбищах,

в топях у болот,

как по мановению,

странное явление,

возникают призраки

только ночь придёт.

И не зря написано –

всё на свете призрачно.

Нет лекарства верного

от любовных мук.

Где же ты, неблизкая?

Проявись хоть призраком,

каплей откровения

осчастливь, мой друг.

Ночью шелковистою

ожидаю призрак я.

В белом, как невеста, он,

глаз не оторвать,

небом уготованный,

словно заколдованный.

Нет ко мне внимания –

надо понимать.

Крикнет птица издали –

исчезают призраки.

Утро начинается,

солнце светит вновь.

Знать необъяснимою

будешь ты, любимая,

как мои страдания,

как сама любовь.

Призраки, призраки,

вы веками признаны.

Может быть, вы добрые

иль страшны, как Вий.

Призраки, призраки,

вы сегодня – признаки,

нашей жизни признаки,

признаки любви.

Дон-Кихот

Который год не скинута со счёта,

не предана забвению пока

жизнь и судьба идальго Дон-Кихота,

хоть память века стала коротка.

И языками злыми измочален,

от долгих странствий взгляд его поник.

Я не совру, что лик его печален,

как на иконах лики у святых.

Когда от Барселоны до Мадрида

вне логики, кровава и страшна,

в умах испанцев властвует коррида,

лишь бычья кровь до одури нужна.

Но только слухи стали всё упорней:

погиб и похоронен Дон-Кихот,

а Россинант – давно на живодёрне,

и Санча Панса тоже не живёт.

За ними сплетни. Те ползут, как змеи,

с коварством и на разных языках:

- Мол, прозябают нынче Дульсинеи

в публичных и подобных им домах.

И в сердце нарастает беспокойство,

Кровавых зрелищ вирусом давлюсь.

А что же будет в мире с благородством?

С любовью? С честью? – лучшими из чувств.

Сорвав однажды ангельские маски

с подонков, с проходимцев, с подлецов,

живёт доныне Дон-Кихот Ламанчский

в безумии священном. Он готов,

прорвав блокаду сплетен круговерти,

не медля Россинанта оседлать.

Чтоб благородство выжило на свете,

немало копий стоит поломать.

* * *

С душевным скрежетом сожгу

я за собой мосты несмело.

Найти лекарства не могу,

чтоб сердце больше не черствело.

Сорвав неверия печать,

в душе накапливаю силы,

чтоб пропасть преодолевать

меж тем, что есть, и тем, что было.

Рожевi жоржини (песня)

Ночами насняться

ліси та долини,

безмежні простори

твої, Україно.

Зозуля кувала,

зерно колосилось.

Та жити нам разом

мабуть не судилось. (2 посл. строчки 2 раза)

Нема в мене хати,

немає країни,

лишились на згадку

Зів’яли жоржини.

Як батько і мати

лягли в домовини,

поклав на могили

рожеві жоржини. (2 посл. строчки 2 раза)

Бур’ян покриває

знайомі стежини.

Хто вас доглядає,

рожеві жоржини?

Тумани лягають

на обриї сині.

Садки прикрашають

рожеві жоржини. (2 посл. строчки 2 раза)

Щоб глум и сваволя,

брехня з безробіттям

не стали, як доля,

в майбутньому дітям,

шукаю я щастя

в далекій країні,

та в снах своїх бачу

рожеві жоржини. (2 посл. строчки 2 раза)

Безхмарнеє небо,

Чарівні хвилини.

Щасти тобі, земле.

Щасти, Україно.

Щоб лихо минуло,

i хай щохвилини

всміхаються людям

рожеві жоржини. (2 посл. строчки 2 раза)

Вешняя вода (песня)

Залила кусты с лугами

Вешняя вода.

И в овражках зажурчала

Талая вода.

Все дороги подтопила

И мосты собой укрыла

Вешняя вода

Талая вода

Мутная вода. (2 раза)

Кто сковал, как цепью руки,

Снежною корой.

Опоясал все округи

Серой пеленой.

Дал земле без всякой меры

Содержанье атмосферы

С вешнею водой

С талою водой

С мутною водой?

Схлынет, солнцу не переча,

Вешняя вода.

Уплывут от нас далече

Страхи и беда.

Так любви шальные чувства

Проверяют нашу сущность

Раз и навсегда. (эту строчку 3 раза)

Пусть любовь нас не покинет

И надежда пусть не схлынет

С вешнею водой

С талою водой

С мутною водой.

Встречи

Александру Городницкому посвящаю

Среди даров, намеченных судьбой,

Есть те, что примешь так или иначе.

В подарок преподносится вся жизнь, и над тобой

На тёмном небе звёзды замаячат.

И снова можно браться за перо,

Покинута больничная палата.

И, видно, символично, что навеяно добро

От встреч на Эльбе, как и в сорок пятом.

Чеканит время лондонский Биг-Бен,

Нервозно бьют кремлёвские куранты.

Потерян жизни ритм и времени совсем

Для тех, кто по анкетам эмигранты.

Они пришли с надеждою в сердцах

Что свойственно и молодым, и старым.

И время отбивает им, волнуясь, через такт

Повсюду побывавшая гитара.

Звучит давно знакомый голосок,

Глаза непозволительно влажнеют.

В порядке исключенья не препятствует им Б-г

Свиданьичать здесь с юностью своею.

Зачем предощущение дано

боязни незвестности – не знаю,

но каменным атлантам неизвестно лишь одно –

они сердца людские согревают.

Пусть жизни продолжается разбег!

Ей времена сопуствуют другие.

Кружится надо мною, как и прежде, белый снег

Живым напоминаньем о России.

Балтийский ветерок давно утих.

За окнами – ухоженные астры.

Лишь замерла на время, не скрывая слёз своих,

Рассыпанная по миру диаспора.

Падают каштаны (песня)

Падают созревшие каштаны.

Звук тот в моём сердце постоянно.

От Подола и до Борщаговки

падают каштаны на асфальт.

Весть с могил, что кончились бои

в парке Славы надписи доносят,

и повсюду милостыню просят

нищие сограждане мои.

Припев

Осень в кронах сделала пожар,

а каштанам дожидаться снега.

Как же мне сородичей проведать?

Шаром лёг туман на Бабий Яр. (3 раза)

Дремлют Оболонь и Воскресенка.

Посерел, состарился Шевченко.

И с бульвара Щорс уже съезжает,

задом повернувшись к Ильичу.

С севера оскалился Ченобыль.

Изменить не можем ничего мы.

И проворовавшимся особам

многое теперь не по плечу.

Припев

Стали нормой жизни перегрузки,

Пострашнее бомбы слово «русский».

А в Верховной Раде трясогузки

мажут заготовленную грязь.

Что с того, что ноль на них вниманья?

Чувствуется жизни угасанье.

И, как Днепр, река непониманья

между нами, Киев, разлилась.

Припев

Скоро ветры с Севера задуют,

И каштаны снова зазимуют.

Разве я сыщу страну такую,

чтоб тебя, мой Киев, позабыть?

Будь я хоть в Берлине, хоть в Париже,

Ты мне во сто крат милей и ближе.

Может новый Киев и увижу.

Только где же время одолжить?

Припев

Падают созревшие каштаны.

Звук тот в моём сердце постоянно.

От Подола и до Борщаговки

падают каштаны на асфальт. (3 раза)

Моря и суша

В туманной акварели октября

Гудок прощальный чуточку приглушен.

Да здравствуют штормящие моря

В противовес спокойной, сонной суше!

Всерьёз моркие волки говорят,

что в море надо верить непременно.

Неверья не прощают им моря,

Как не прощают женщины измены.

Просолены и ветры, и шторма

Глаза людей напряжены до боли.

А силуэты чаек на волнах,

Как выступы гигантских скопищ соли.

Не помнится, в какие времена

Ты, соль, вошла в приметы жизни нашей.

Суп пересолен – баба влюблена.

Ушли ни с чем – не солоно хлебавши.

Пуд соли съели – дружба так крепка.

Морской закон – вся правда без утечки.

Выдавливают губы моряка

Отборные, солёные словечки.

И ставит море множество препон

Нарушившим хоть раз его законы.

О, бог морей, незримый Посейдон!

Зачем твои владенья так солёны?

Увы, грешим мы. Потому не зря

Небесный свод молчанье сохраняет.

Они могли быть пресными, моря,

Но слёз людских ничто не oпресняет.

Еврейский цикл

В 30 км к югу от г. Кировограда у Терновой или Забытой балки в октябре 1941 г. местные полицаи и фашисты расстреляли 500 мирных евреев. Трупы были присыпаны землей. Атмосферные осадки и ветер оголяют по сей день останки жертв Холокоста.

Давно нагадала седая цыганка

в обмен на цветастый слинявший платок,

что ждёт меня в жизни Забытая балка,

упрятав себя от исхоженных троп.

Ты потчуешь всех необычным наркозом,

врачуешь снадобьями разных сортов.

Завидую я вертолётным стрекозам,

лихим эскадрильям крылатых жуков.

Шмели разгуделись, коль солнце в зените,

цветёт одуванчик, дурманит чабрец.

Лилово-пурпурный, кистями увитый,

плакун украшает тропинки конец.

А рядом по тропке, травою поросшей,

инстинктом природы, родившимся в ней,

идут муравьи с тяжелейшею ношей,

чтоб строить жилища себе поскорей.

А в северной части приветливой балки

спокойно, уверенно без кутерьмы

июньское солнце растопит остатки

январского снега прошедшей зимы.

А сверху заснули степные ракиты,

молчат, отдыхая, певцы – соловьи.

Еврейские кости дождями промыты,

колосья пшеницы растут на крови.

Хоть времени мраком планета покрыта,

черна облаков непонятная вязь,

но солнце восходит звездою Давида,

людским изуверствам уже не дивясь.

Зачем обманула меня ты, цыганка?

Зачем умолчала когда-то про то,

что сердце разрежет Забытая балка,

и жизнь разорвётся на «после» и «до».

К тебе возвращусь я, кончину почуяв,

в росе искупаюсь некошенных трав.

Лицом припаду к твоему роднику я

и солнцу отдамся, рубаху содрав.

В степи, в отдаленьи природным подарком

в студёный мороз и в полуденный зной

живёшь, как и прежде, Забытая балка.

Другими забыта, но помнима мной.

Забытая балка

До начала перестройки

От начала бытия

Меж тюрьмой и маслобойкой

Проходила жизнь моя.

Толстых ставень силуэты

Да невысохшая грязь –

Местечковые приметы,

чтоб грустить в который раз.

Но нарушить это только

Мог один сплошной потоп.

Вдруг сгорела маслобойка –

Деревянный потолок.

И остались стены только

С головешками внутри,

Со звездой шестиугольной

В хлопьях сажи впереди.

Но разрушить эти стены

По кирпичикам навряд.

Прочно строили евреи

Девяносто лет назад.

А тюрьма, хоть помоложе,

Неказистая на вид,

Для властей всегда дороже

И пока ещё стоит.

Автоматчики на вышках

Да решёток серых тьма.

Что поделаешь братишка,

Ведь тюрьма и есть тюрьма.

Набирались быстро квоты

Из убийц и босяков.

Кто сидел за анекдоты,

Кто за десять колосков.

Тонут в жижице аллеи.

С неба капает вода.

Но разъехались евреи,

Очевидно, навсегда.

Очевидно, не напрасно

Путь их по миру лежит,

А подсолнечное масло

Мне с тех пор всегда горчит.

Маслобойка
Молитва

Еврейскому патриоту, настоящему интеллигенту Шмуэлю-Цви Зецеру посвящаю

Страшной вестью я удручён.

Кровью залит мой прежний дом.

В том местечке, где я рождён

Б-жьей карой опять погром.

Не хочу доверяться снам.

Это правда была, не сон.

Выпадают трагедии там

как дожди над рекой Гудзон.

Из-под тысячи чёрных шляп,

именуемых «штраймл» в наши дни,

завитушками пейсы торчат,

точно веры нити они.

Надо верить в Б-га завет,

за терпенье награда придёт.

Очень зыбок в тоннеле свет,

и конец тоннеля далёк.

И свеча ночным волшебством

препарируя тьму на свет,

чёрно-белый талес его

перекрасилa в красный цвет.

Так за то меня Б-же прости,

что смеяться сегодня посмел.

Нелегки к Тебе, знаю, пути,

но нелёгок и наш удел.

Арендуя неба кусок,

смотрят звёзды на сонные стрит,

где сольётся молитвы слог

и нью-йоркской надземки скрип.

Фрейлехс

Июльское солнце подарком,

жары нестерпимый накал.

На свадьбе племянницы Цалька

задористо фрейлехс плясал.

На сдвинутых вместе сосновых,

нестроганных даже столах

он пляшет, забыв о бедовых,

его пролетевших годах.

Руками он мир обнимает,

чтоб не было больше потерь.

И музыки такт отбивает

стопы сорок пятый размер.

В свои пятьдесят – он не старый,

совсем как народный артист.

Ему помогает гитарой,

ослепший в войну, гитарист.

Как-будто бы не было в мире

Войны, отгремевшей вчера.

И комнатка сделалась шире,

и стала взрослеть детвора.

Остались военной занозой

руины, сожжённая степь.

И горек, как детские слёзы,

по карточкам выданный хлеб.

В Москве – Левитан постоянно.

Родятся в заветной тиши

Ильи Эренбурга романы,

и Oйстрах к вершинам спешит.

Таланты живут – в этом прелесть.

Проросшие зёрна не счесть.

В Москве издаётся «Дер Эмес»,

на сцене творит Михоэлс.

Работает там синагога,

надежды оставив следы.

Молитесь, коль нравится, Б-гу,

но мы – далеко от Москвы.

Мы живы остались, смотрите!

Нам рано заказывать гроб.

Пляшите, евреи, пляшите,

пока ещё можно. Гоп-гоп!

Осталась нас лишь половина,

Сработали печи и газ.

Но волей рябого грузина

Готовится высылка нас.

На лоно Восточной Сибири.

Там место Синая сынам

В палатках. Зачем им квартиры?

На радость лихим комарам.

Над нами занесена палка.

Удар! – и рассыпемся в прах.

Но пляшет неистово Цалька

на старых сосновых столах.

Юла из детства

Картина детства, из тумана:

На старом стоптанном полу,

Там два еврейских мальчугана

Крутили в Хануку юлу.

Она качалась и скрипела,

Чуть-чуть направо наклонясь.

Она такую песню пела,

Что я не слышал отродясь.

Мальцам же было не до шуток

Лиха беда игру начать.

Они готовы восемь суток

Своё занятье продолжать.

Жизнь прокрутилася юлою.

Юлою тешится мой внук,

А я на старости, не скрою,

Во снах лечу по небу вдруг.

То бочку делая, зависну,

Раз мне опорой два крыла.

Ах, видно, был я счастлив в жизни,

Когда крутился, как юла.

Отсчёт времени

Пора, мой друг, пора.

А. Пушкин

Я старше живущих на тысячи лет.

Мне чудится это? Скорей всего нет.

Горит во мне Торы живительный свет.

Стирается времени контурный след.

Я в обществе был, хоть не жил в городах,

Бродил с Авраамом в пустыне, в горах.

Участник Исхода, я вспомнить берусь,

Что видел давно Пламенеющий Куст.

Гоним, презираем, изгоем я стал,

Сожжённых сородичей пепел вдыхал.

Девиз юдофобов – еврейский погром.

И я в Кишинёве сражён топором.

Душистое мыло готовят из нас.

Коронки для рейха нужны про запас.

Курчавые волосы – в суперматрас.

Включают под музыку Штрауса газ.

Нет, время не лечит, поспорить готов,

Раз слышатся вопли из гомельских рвов.

Не выйти, историки, вам из пике.

Вы слов не найдёте в любом языке.

Ляг наземь! Прислушайся к стону веков.

Мой прах на орбитах далёких миров.

Знамение веры, добра и любви,

От боли душевной народ оживи.

Возмездье приходит - закон прописной.

Я Эйхмана вешал, и правой ногой

Подставку толкнул надуванием жил,

Как будто фашизм от земли отделил.

Стыкуется с фактами время в упор.

В гостинице жизни живу до сих пор.

В отеле таком, по паркету скользя,

Бронировать номер навечно нельзя.

Кукушечьим летом иль вьюжной зимой

Душа отлетит на последний покой.

Всевышнего вновь снизойдёт благодать,

Другим предоставив любить и страдать.

Приветствую поросль кивком головы.

Останется вера. Останетесь вы.

А время, которому надо спешить,

Прощенья у памяти будет просить.

Начинается Родина-мать

Начинается Родина-мать, я скажу без рисовки,

И легко вспоминаю, что было со мною ребёнком.

Не с будёновки, это загнул Михаил Матусовский,

А с того, что тебя во дворе обозвали жидёнком.

Ты забыла о нас – сыновьях, что в беду попадая,

Пропадают зазря, хоть о помощи жажду лелеют.

Ты мне не была матерью, в этом тебя уверяю.

Даже мачехи к пасынкам в жизни бывают добрее.

Декларировать можно сто раз, что ничто не забыто,

И никто не забыт, чтоб смирить, как всегда наши чувства.

Но остались твои ветераны, как дед у корыта.

Разве видано в мире сегодня такое кощунство?

Разбегаются люди, чтоб выжить, на хлеб заработать.

Толпы нищих. Позор, раз Россия себя не прокормит.

Но с ухмылкой вещают, нажравшись, твои патриоты –

Если крысы бегут с корабля, то ведь разве он тонет?

Я в тебя ещё верю и помню твою атмосферу,

Хоть десяток границ пролегают сейчас между нами.

Только кто, ты скажи, отберёт у меня эту веру?

Только кто, ты скажи, отберёт у меня эту память?

Затерялись в бескрайних просторах деревни и нивы.

Тополиным сухим, белым пухом деревья объяты.

Пусть тебе повезёт в двадцать первом столетьи, Россия,

И, как страшный кошмар, век исчезнет скорее двадцатый.

Черта оседлости

Который год не скинута со счёта,

не предана забвению пока

жизнь и судьба идальго Дон-Кихота,

хоть память века стала коротка.

И языками злыми измочален,

от долгих странствий взгляд его поник.

Я не совру, что лик его печален,

как на иконах лики у святых.

Когда от Барселоны до Мадрида

вне логики, кровава и страшна,

в умах испанцев властвует коррида,

лишь бычья кровь до одури нужна.

Но только слухи стали всё упорней:

погиб и похоронен Дон-Кихот,

а Россинант – давно на живодёрне,

и Санча Панса тоже не живёт.

За ними сплетни. Те ползут, как змеи,

с коварством и на разных языках:

- Мол, прозябают нынче Дульсинеи

в публичных и подобных им домах.

И в сердце нарастает беспокойство,

Кровавых зрелищ вирусом давлюсь.

А что же будет в мире с благородством?

С любовью? С честью? – лучшими из чувств.

Сорвав однажды ангельские маски

с подонков, с проходимцев, с подлецов,

живёт доныне Дон-Кихот Ламанчский

в безумии священном. Он готов,

прорвав блокаду сплетен круговерти,

не медля Россинанта оседлать.

Чтоб благородство выжило на свете,

немало копий стоит поломать.

* * *

У каждого из нас своя дорога,

Где шаг не соразмерен, но весом.

Стоит на Аннен-Штрассе синагога,

Задумчиво стоит, особняком.

Творенье Карлебаха посещая,

Потомки верят – Б-г ему воздаст.

Не мы её, она нас выбирает

Разборчиво, чтоб исключить балласт.

Здесь «Алеф, Бейс» выводит голос детский.

Общенье с Б-гом. Было так всегда.

И входит вера в каждый дом еврейский,

Вернее, возвращается туда.

И сколько бы меня не уверяли,

Что мыслю, дескать, фактам вопреки,

На том стою – нам Родина – Израиль.

В нём наши корни, а не корешки.

Жаль, время тает, как свечи огарок,

Чтоб памяти поток не пересох,

В ушах надсадно-сиплый лай овчарок

И скрип стропил горящих синагог.

* * *

Называли недаром, наверно,

Нас этнической группой людей,

Потому что мы жили на Этне,

На вулкане злобы и страстей.

Открываются новые страны.

Б-г даёт нам добро и любовь.

Затихают на время вулканы,

А потом извергаются вновь.

* * *

Отчего мы сначала поём малышам колыбельные песни,

а потом на убой отправляем, как стадо баранов?

Отчего – «Всё пройдёт» - заявил на заре Соломон-наймудрейший,

А сердечная боль в поколеньях людских постоянна?

Оттого ведь не легче, что смысл этих слов философски приправлен,

а жестокости цепи порвать никого не заставишь.

Разве мало тепла посылает нам солнце с лучами? Не так ли?

Чтоб не резать несчастную землю на тысячи кладбищ.

Опусти свой цветок на серый от долгого ливня песчаник.

Точно статуи замерли, грусть переняв, облака.

Получил ты свободу, как точку кипения старенький чайник.

Одеяло солдат – это три кубометра песка.

Поклонись и скорей уходи, не мешай желтоклювым артистам

свой концерт репетировать. В этом они мастера.

Зашуршишь толстой шиной по трассе бетонной стремительно-быстрой,

газ прибавишь, и мчатся вдогонку шальные ветра.

В день глубокой печали приди в божий храм, не сподобься ребёнку

и учтиво проси, уповая на высшую милость,

чтоб Всевышний прислал, ну хотя бы на время, одну незнакомку,

по которой Он судит, и ту, что зовут «справедливость».

Пусть пронзит она пристальным взглядом разящим людскую изнанку,

чтоб завыли, как волки, в отчаяньи падлы и стервы,

чтобы войны исчезли с планеты, как призрак, как дым спозаранку,

и последними были страданий ненужные жертвы.

Никогда не воскреснет любая война.

Но известно и то, что велением Свыше

будут войны в запрете на все времена,

и что скоро о них уж никто не услышит,

не увидит, не будет убит наповал

или ранен в боях, не повешен под липой.

Это – наш Господин, это Он приказал,

Царь вселенной, Господь наш Всевышний, великий.

Значит вдовы не будут надрывно рыдать,

а бомбёжкам остаться на книжных страницах,

и не надо на бой никого посылать

за свинцовой примочкой к сердцам или лицам.

Светлой памяти лик и возмездия час

справедливость на скорбь равнозначно помножит.

И не сделают мыла фашисты из нас,

и вовек не висеть абажурам из кожи.

И оттают сердца, и наступит теплынь,

время память притупит о страшном кошмаре.

Пусть останутся в мире Треблинка, Хатынь

островами трагедий в одном экземпляре.

Но когда это время на землю придёт,

откровенно скажу – я сегодня не знаю.

Хоть зовусь я Моше, но, конечно, не тот,

Кто беседовал с Б-гом на древнем Синае.

Улетаю я ввысь, прорубив темноту,

за плечами моими приделаны крылья.

Просыпаюсь под утро в холодном поту

и на небо смотрю, но глазами иными.

Ходят по небу тучи с родной стороны,

Речка катит волну от истока до устья.

Если в мире сбываются разные сны,

верю, сбудется мой, хоть в пророки не рвусь я.

Вечный променад

Других полководцев не старше

Решил гениальный Шагал,

Чтоб, клезмерской гвардии маршал,

На крыше скрипач восседал.

Местечко воссоздано снова

В глазах васильковых людей.

На крышу взобралась корова,

И козы гуляют по ней.

Среди местечкового гула

Домишек задрипанный рай.

Брусчаткой гремит балагула,

Натянуты вожжи – «Герaй!»*

Не выбраться, вроде, из грязи,

Не выйти к истоку, к ручью.

Но, может быть, это оазис

Надежды в еврейском краю?

В залатанной мамой одёжке

На крыше сижу, на краю.

Прошу, Марк Захарович, Мошке,

Простить местечковость мою.

Местечки давно без евреев.

Всё время решает за нас.

Вы в книгах живёте, в музеях.

Но в прошлом, равно как сейчас,

Пройдя Холокост и кошмары,

Вписавшись в картинный ландшафт,

Влюблённые Двойры и Сарры

Летают в родных небесах.

*герай – посторонись (идиш)

* * *

Штурмуют ОвиРы,

совсем не робея,

сегодня они –

кандидаты в евреи.

Сидят в поездах,

от восторга дурея,

неведомо кто,

по анкетам – евреи.

В Германии ходят,

ничуть не краснея,

те самые люди,

с крестами на шее.

И твёрдо я знаю,

случись что, без страха

они поменяют

Христа на Аллаха.

Воспоминаниня о провинции

Портные, балагулы, маклера,

раввины, кузнецы и хлебопёки.

Где вас собрать, а жили вы вчера

в одном местечке очень недалёко!

Но этому вчера уже а мэе*

и жёны Ваши были тут же рядом:

Мирьямы, Эльки, Сарры, Ривки, Леи.

Вас дети украшали как смарагды.

Мне жаль, что мир остался без местечек,

источника культуры, царства идиш.

Провинция без нас. Что ж всё не вечно.

Мы – горожане. Что ты тут попишешь?

Провинция, ты проиграла блиц

своей судьбе без горестных предчувствий.

Но не было бы лоска у столиц

без грязи местечковых захолустий.

* мэе - сто

Эпилог

Потомки украинских казаков

Гордятся тем, что в тяжкую годину

Махно с Петлюрой, вешая жидов,

Спасали, как герои, Украину.

Клинические формы принимать

Смогла болезнь. Всё чаще, а не реже

Обходит стороною благодать.

Другие времена, а нравы - те же.

И, как быка дразнящее рядно,

Воскресли ненавистные фигуры.

Мне жизнь претит на улице Махно

И на бульваре имени Петлюры.

Нелепы объяснения в любви,

Раз мусор уплотнился в подворотне.

И точки, что расставлены над «и»,

Раз навсегда уже бесповоротны.

Мне не дано отчизну выбирать.

Она всегда частица мирозданья.

И я не знаю, что же ей сказать?

«Прощай на веки» или «До свиданья».

Дожди на горизонте зарядят,

Чтоб смыть с горелых листьев острый запах,

Пернатые в Израиль улетят,

А я, бескрылый, мнимо выбрал Запад.

* * *

- Расскажи, чтоб ясно было –

из чего готовят мыло.

- Чем вопросы задавать,

лучше б ты ложился спать.

- Мама, мама! Дорогая!

Расскажи, я умоляю.

- Хорошо, скажу сейчас.

- Мыло делают из нас.

- Видишь, мама дорогая,

ты сама того не знаешь.

Германия, Любэк

В 30 км к югу от г. Кировограда у Терновой или Забытой балки в октябре 1941 г. местные полицаи и фашисты расстреляли 500 мирных евреев. Трупы были присыпаны землей. Атмосферные осадки и ветер оголяют по сей день останки жертв Холокоста.

Давно нагадала седая цыганка

в обмен на цветастый слинявший платок,

что ждёт меня в жизни Забытая балка,

упрятав себя от исхоженных троп.

Ты потчуешь всех необычным наркозом,

врачуешь снадобьями разных сортов.

Завидую я вертолётным стрекозам,

лихим эскадрильям крылатых жуков.

Шмели разгуделись, коль солнце в зените,

цветёт одуванчик, дурманит чабрец.

Лилово-пурпурный, кистями увитый,

плакун украшает тропинки конец.

А рядом по тропке, травою поросшей,

инстинктом природы, родившимся в ней,

идут муравьи с тяжелейшею ношей,

чтоб строить жилища себе поскорей.

А в северной части приветливой балки

спокойно, уверенно без кутерьмы

июньское солнце растопит остатки

январского снега прошедшей зимы.

А сверху заснули степные ракиты,

молчат, отдыхая, певцы – соловьи.

Еврейские кости дождями промыты,

колосья пшеницы растут на крови.

Хоть времени мраком планета покрыта,

черна облаков непонятная вязь,

но солнце восходит звездою Давида,

людским изуверствам уже не дивясь.

Зачем обманула меня ты, цыганка?

Зачем умолчала когда-то про то,

что сердце разрежет Забытая балка,

и жизнь разорвётся на «после» и «до».

К тебе возвращусь я, кончину почуяв,

в росе искупаюсь некошенных трав.

Лицом припаду к твоему роднику я

и солнцу отдамся, рубаху содрав.

В степи, в отдаленьи природным подарком

в студёный мороз и в полуденный зной

живёшь, как и прежде, Забытая балка.

Другими забыта, но помнима мной.

Забытая балка

До начала перестройки

От начала бытия

Меж тюрьмой и маслобойкой

Проходила жизнь моя.

Толстых ставень силуэты

Да невысохшая грязь –

Местечковые приметы,

чтоб грустить в который раз.

Но нарушить это только

Мог один сплошной потоп.

Вдруг сгорела маслобойка –

Деревянный потолок.

И остались стены только

С головешками внутри,

Со звездой шестиугольной

В хлопьях сажи впереди.

Но разрушить эти стены

По кирпичикам навряд.

Прочно строили евреи

Девяносто лет назад.

А тюрьма, хоть помоложе,

Неказистая на вид,

Для властей всегда дороже

И пока ещё стоит.

Автоматчики на вышках

Да решёток серых тьма.

Что поделаешь братишка,

Ведь тюрьма и есть тюрьма.

Набирались быстро квоты

Из убийц и босяков.

Кто сидел за анекдоты,

Кто за десять колосков.

Тонут в жижице аллеи.

С неба капает вода.

Но разъехались евреи,

Очевидно, навсегда.

Очевидно, не напрасно

Путь их по миру лежит,

А подсолнечное масло

Мне с тех пор всегда горчит.

Маслобойка
Молитва

Еврейскому патриоту, настоящему интеллигенту Шмуэлю-Цви Зецеру посвящаю

Страшной вестью я удручён.

Кровью залит мой прежний дом.

В том местечке, где я рождён

Б-жьей карой опять погром.

Не хочу доверяться снам.

Это правда была, не сон.

Выпадают трагедии там

как дожди над рекой Гудзон.

Из-под тысячи чёрных шляп,

именуемых «штраймл» в наши дни,

завитушками пейсы торчат,

точно веры нити они.

Надо верить в Б-га завет,

за терпенье награда придёт.

Очень зыбок в тоннеле свет,

и конец тоннеля далёк.

И свеча ночным волшебством

препарируя тьму на свет,

чёрно-белый талес его

перекрасилa в красный цвет.

Так за то меня Б-же прости,

что смеяться сегодня посмел.

Нелегки к Тебе, знаю, пути,

но нелёгок и наш удел.

Арендуя неба кусок,

смотрят звёзды на сонные стрит,

где сольётся молитвы слог

и нью-йоркской надземки скрип.

Фрейлехс

Июльское солнце подарком,

жары нестерпимый накал.

На свадьбе племянницы Цалька

задористо фрейлехс плясал.

На сдвинутых вместе сосновых,

нестроганных даже столах

он пляшет, забыв о бедовых,

его пролетевших годах.

Руками он мир обнимает,

чтоб не было больше потерь.

И музыки такт отбивает

стопы сорок пятый размер.

В свои пятьдесят – он не старый,

совсем как народный артист.

Ему помогает гитарой,

ослепший в войну, гитарист.

Как-будто бы не было в мире

Войны, отгремевшей вчера.

И комнатка сделалась шире,

и стала взрослеть детвора.

Остались военной занозой

руины, сожжённая степь.

И горек, как детские слёзы,

по карточкам выданный хлеб.

В Москве – Левитан постоянно.

Родятся в заветной тиши

Ильи Эренбурга романы,

и Oйстрах к вершинам спешит.

Таланты живут – в этом прелесть.

Проросшие зёрна не счесть.

В Москве издаётся «Дер Эмес»,

на сцене творит Михоэлс.

Работает там синагога,

надежды оставив следы.

Молитесь, коль нравится, Б-гу,

но мы – далеко от Москвы.

Мы живы остались, смотрите!

Нам рано заказывать гроб.

Пляшите, евреи, пляшите,

пока ещё можно. Гоп-гоп!

Осталась нас лишь половина,

Сработали печи и газ.

Но волей рябого грузина

Готовится высылка нас.

На лоно Восточной Сибири.

Там место Синая сынам

В палатках. Зачем им квартиры?

На радость лихим комарам.

Над нами занесена палка.

Удар! – и рассыпемся в прах.

Но пляшет неистово Цалька

на старых сосновых столах.

Юла из детства

Картина детства, из тумана:

На старом стоптанном полу,

Там два еврейских мальчугана

Крутили в Хануку юлу.

Она качалась и скрипела,

Чуть-чуть направо наклонясь.

Она такую песню пела,

Что я не слышал отродясь.

Мальцам же было не до шуток

Лиха беда игру начать.

Они готовы восемь суток

Своё занятье продолжать.

Жизнь прокрутилася юлою.

Юлою тешится мой внук,

А я на старости, не скрою,

Во снах лечу по небу вдруг.

То бочку делая, зависну,

Раз мне опорой два крыла.

Ах, видно, был я счастлив в жизни,

Когда крутился, как юла.

Отсчёт времени

Пора, мой друг, пора.

А. Пушкин

Я старше живущих на тысячи лет.

Мне чудится это? Скорей всего нет.

Горит во мне Торы живительный свет.

Стирается времени контурный след.

Я в обществе был, хоть не жил в городах,

Бродил с Авраамом в пустыне, в горах.

Участник Исхода, я вспомнить берусь,

Что видел давно Пламенеющий Куст.

Гоним, презираем, изгоем я стал,

Сожжённых сородичей пепел вдыхал.

Девиз юдофобов – еврейский погром.

И я в Кишинёве сражён топором.

Душистое мыло готовят из нас.

Коронки для рейха нужны про запас.

Курчавые волосы – в суперматрас.

Включают под музыку Штрауса газ.

Нет, время не лечит, поспорить готов,

Раз слышатся вопли из гомельских рвов.

Не выйти, историки, вам из пике.

Вы слов не найдёте в любом языке.

Ляг наземь! Прислушайся к стону веков.

Мой прах на орбитах далёких миров.

Знамение веры, добра и любви,

От боли душевной народ оживи.

Возмездье приходит - закон прописной.

Я Эйхмана вешал, и правой ногой

Подставку толкнул надуванием жил,

Как будто фашизм от земли отделил.

Стыкуется с фактами время в упор.

В гостинице жизни живу до сих пор.

В отеле таком, по паркету скользя,

Бронировать номер навечно нельзя.

Кукушечьим летом иль вьюжной зимой

Душа отлетит на последний покой.

Всевышнего вновь снизойдёт благодать,

Другим предоставив любить и страдать.

Приветствую поросль кивком головы.

Останется вера. Останетесь вы.

А время, которому надо спешить,

Прощенья у памяти будет просить.

Начинается Родина-мать

Начинается Родина-мать, я скажу без рисовки,

И легко вспоминаю, что было со мною ребёнком.

Не с будёновки, это загнул Михаил Матусовский,

А с того, что тебя во дворе обозвали жидёнком.

Ты забыла о нас – сыновьях, что в беду попадая,

Пропадают зазря, хоть о помощи жажду лелеют.

Ты мне не была матерью, в этом тебя уверяю.

Даже мачехи к пасынкам в жизни бывают добрее.

Декларировать можно сто раз, что ничто не забыто,

И никто не забыт, чтоб смирить, как всегда наши чувства.

Но остались твои ветераны, как дед у корыта.

Разве видано в мире сегодня такое кощунство?

Разбегаются люди, чтоб выжить, на хлеб заработать.

Толпы нищих. Позор, раз Россия себя не прокормит.

Но с ухмылкой вещают, нажравшись, твои патриоты –

Если крысы бегут с корабля, то ведь разве он тонет?

Я в тебя ещё верю и помню твою атмосферу,

Хоть десяток границ пролегают сейчас между нами.

Только кто, ты скажи, отберёт у меня эту веру?

Только кто, ты скажи, отберёт у меня эту память?

Затерялись в бескрайних просторах деревни и нивы.

Тополиным сухим, белым пухом деревья объяты.

Пусть тебе повезёт в двадцать первом столетьи, Россия,

И, как страшный кошмар, век исчезнет скорее двадцатый.

Черта оседлости

Который год не скинута со счёта,

не предана забвению пока

жизнь и судьба идальго Дон-Кихота,

хоть память века стала коротка.

И языками злыми измочален,

от долгих странствий взгляд его поник.

Я не совру, что лик его печален,

как на иконах лики у святых.

Когда от Барселоны до Мадрида

вне логики, кровава и страшна,

в умах испанцев властвует коррида,

лишь бычья кровь до одури нужна.

Но только слухи стали всё упорней:

погиб и похоронен Дон-Кихот,

а Россинант – давно на живодёрне,

и Санча Панса тоже не живёт.

За ними сплетни. Те ползут, как змеи,

с коварством и на разных языках:

- Мол, прозябают нынче Дульсинеи

в публичных и подобных им домах.

И в сердце нарастает беспокойство,

Кровавых зрелищ вирусом давлюсь.

А что же будет в мире с благородством?

С любовью? С честью? – лучшими из чувств.

Сорвав однажды ангельские маски

с подонков, с проходимцев, с подлецов,

живёт доныне Дон-Кихот Ламанчский

в безумии священном. Он готов,

прорвав блокаду сплетен круговерти,

не медля Россинанта оседлать.

Чтоб благородство выжило на свете,

немало копий стоит поломать.

* * *

У каждого из нас своя дорога,

Где шаг не соразмерен, но весом.

Стоит на Аннен-Штрассе синагога,

Задумчиво стоит, особняком.

Творенье Карлебаха посещая,

Потомки верят – Б-г ему воздаст.

Не мы её, она нас выбирает

Разборчиво, чтоб исключить балласт.

Здесь «Алеф, Бейс» выводит голос детский.

Общенье с Б-гом. Было так всегда.

И входит вера в каждый дом еврейский,

Вернее, возвращается туда.

И сколько бы меня не уверяли,

Что мыслю, дескать, фактам вопреки,

На том стою – нам Родина – Израиль.

В нём наши корни, а не корешки.

Жаль, время тает, как свечи огарок,

Чтоб памяти поток не пересох,

В ушах надсадно-сиплый лай овчарок

И скрип стропил горящих синагог.

* * *

Называли недаром, наверно,

Нас этнической группой людей,

Потому что мы жили на Этне,

На вулкане злобы и страстей.

Открываются новые страны.

Б-г даёт нам добро и любовь.

Затихают на время вулканы,

А потом извергаются вновь.

* * *

Отчего мы сначала поём малышам колыбельные песни,

а потом на убой отправляем, как стадо баранов?

Отчего – «Всё пройдёт» - заявил на заре Соломон-наймудрейший,

А сердечная боль в поколеньях людских постоянна?

Оттого ведь не легче, что смысл этих слов философски приправлен,

а жестокости цепи порвать никого не заставишь.

Разве мало тепла посылает нам солнце с лучами? Не так ли?

Чтоб не резать несчастную землю на тысячи кладбищ.

Опусти свой цветок на серый от долгого ливня песчаник.

Точно статуи замерли, грусть переняв, облака.

Получил ты свободу, как точку кипения старенький чайник.

Одеяло солдат – это три кубометра песка.

Поклонись и скорей уходи, не мешай желтоклювым артистам

свой концерт репетировать. В этом они мастера.

Зашуршишь толстой шиной по трассе бетонной стремительно-быстрой,

газ прибавишь, и мчатся вдогонку шальные ветра.

В день глубокой печали приди в божий храм, не сподобься ребёнку

и учтиво проси, уповая на высшую милость,

чтоб Всевышний прислал, ну хотя бы на время, одну незнакомку,

по которой Он судит, и ту, что зовут «справедливость».

Пусть пронзит она пристальным взглядом разящим людскую изнанку,

чтоб завыли, как волки, в отчаяньи падлы и стервы,

чтобы войны исчезли с планеты, как призрак, как дым спозаранку,

и последними были страданий ненужные жертвы.

Никогда не воскреснет любая война.

Но известно и то, что велением Свыше

будут войны в запрете на все времена,

и что скоро о них уж никто не услышит,

не увидит, не будет убит наповал

или ранен в боях, не повешен под липой.

Это – наш Господин, это Он приказал,

Царь вселенной, Господь наш Всевышний, великий.

Значит вдовы не будут надрывно рыдать,

а бомбёжкам остаться на книжных страницах,

и не надо на бой никого посылать

за свинцовой примочкой к сердцам или лицам.

Светлой памяти лик и возмездия час

справедливость на скорбь равнозначно помножит.

И не сделают мыла фашисты из нас,

и вовек не висеть абажурам из кожи.

И оттают сердца, и наступит теплынь,

время память притупит о страшном кошмаре.

Пусть останутся в мире Треблинка, Хатынь

островами трагедий в одном экземпляре.

Но когда это время на землю придёт,

откровенно скажу – я сегодня не знаю.

Хоть зовусь я Моше, но, конечно, не тот,

Кто беседовал с Б-гом на древнем Синае.

Улетаю я ввысь, прорубив темноту,

за плечами моими приделаны крылья.

Просыпаюсь под утро в холодном поту

и на небо смотрю, но глазами иными.

Ходят по небу тучи с родной стороны,

Речка катит волну от истока до устья.

Если в мире сбываются разные сны,

верю, сбудется мой, хоть в пророки не рвусь я.

Вечный променад

Других полководцев не старше

Решил гениальный Шагал,

Чтоб, клезмерской гвардии маршал,

На крыше скрипач восседал.

Местечко воссоздано снова

В глазах васильковых людей.

На крышу взобралась корова,

И козы гуляют по ней.

Среди местечкового гула

Домишек задрипанный рай.

Брусчаткой гремит балагула,

Натянуты вожжи – «Герaй!»*

Не выбраться, вроде, из грязи,

Не выйти к истоку, к ручью.

Но, может быть, это оазис

Надежды в еврейском краю?

В залатанной мамой одёжке

На крыше сижу, на краю.

Прошу, Марк Захарович, Мошке,

Простить местечковость мою.

Местечки давно без евреев.

Всё время решает за нас.

Вы в книгах живёте, в музеях.

Но в прошлом, равно как сейчас,

Пройдя Холокост и кошмары,

Вписавшись в картинный ландшафт,

Влюблённые Двойры и Сарры

Летают в родных небесах.

*герай – посторонись (идиш)

* * *

Штурмуют ОвиРы,

совсем не робея,

сегодня они –

кандидаты в евреи.

Сидят в поездах,

от восторга дурея,

неведомо кто,

по анкетам – евреи.

В Германии ходят,

ничуть не краснея,

те самые люди,

с крестами на шее.

И твёрдо я знаю,

случись что, без страха

они поменяют

Христа на Аллаха.

Воспоминаниня о провинции

Портные, балагулы, маклера,

раввины, кузнецы и хлебопёки.

Где вас собрать, а жили вы вчера

в одном местечке очень недалёко!

Но этому вчера уже а мэе*

и жёны Ваши были тут же рядом:

Мирьямы, Эльки, Сарры, Ривки, Леи.

Вас дети украшали как смарагды.

Мне жаль, что мир остался без местечек,

источника культуры, царства идиш.

Провинция без нас. Что ж всё не вечно.

Мы – горожане. Что ты тут попишешь?

Провинция, ты проиграла блиц

своей судьбе без горестных предчувствий.

Но не было бы лоска у столиц

без грязи местечковых захолустий.

* мэе - сто

Эпилог

Потомки украинских казаков

Гордятся тем, что в тяжкую годину

Махно с Петлюрой, вешая жидов,

Спасали, как герои, Украину.

Клинические формы принимать

Смогла болезнь. Всё чаще, а не реже

Обходит стороною благодать.

Другие времена, а нравы - те же.

И, как быка дразнящее рядно,

Воскресли ненавистные фигуры.

Мне жизнь претит на улице Махно

И на бульваре имени Петлюры.

Нелепы объяснения в любви,

Раз мусор уплотнился в подворотне.

И точки, что расставлены над «и»,

Раз навсегда уже бесповоротны.

Мне не дано отчизну выбирать.

Она всегда частица мирозданья.

И я не знаю, что же ей сказать?

«Прощай на веки» или «До свиданья».

Дожди на горизонте зарядят,

Чтоб смыть с горелых листьев острый запах,

Пернатые в Израиль улетят,

А я, бескрылый, мнимо выбрал Запад.

* * *

- Расскажи, чтоб ясно было –

из чего готовят мыло.

- Чем вопросы задавать,

лучше б ты ложился спать.

- Мама, мама! Дорогая!

Расскажи, я умоляю.

- Хорошо, скажу сейчас.

- Мыло делают из нас.

- Видишь, мама дорогая,

ты сама того не знаешь.

woman wearing yellow long-sleeved dress under white clouds and blue sky during daytime